Знаешь, поэзия, это не такая вещь, которую ты находишь, это вещь, которая находит тебя. Так что всё что ты можешь сделать – это пойти в такое место, где тебя могут найти.
Миллн. Вини Пух и все-все-все.
Параллельно с ролями рыцаря, эльфа и мага я выбрал себе ещё одну роль – роль писателя. Собственно, сочинял я с двухлетнего возраста. Вот мой самый первый опыт, зафиксированный мамой:
Солнышко вставает,
И утро наступает.
Второе моё стихотворение было посвящено революционной теме:
Подняли руки [перед расстрелом] –
Пропали все внуки [то есть всех расстреляли]
И мамы, и папы.
Остался один
Мальчиш Кибальчиш.
Почти все дети пробуют что-то рифмовать, а потом перестают. Я не перестал. В первом классе я пробовал сочинять сатирические стихи, подражая Сергею Михалкову.
Коля не сделал уроки,
Это было бы скверно.
Поэтому вместо школы
Он пошёл погулять в скверик.
При помощи фантазии я сумел завоевать авторитет среди сверстников. Поначалу меня регулярно колотили, и я приходил домой зарёванный, а потом я стал рассказывать одноклассникам фантастические истории с продолжением, как Шахерезада, обещая продолжение на следующий день. У меня сформировался постоянный круг слушателей, так что через некоторое время меня не только перестали трогать, но и стали немножко уважать. Постепенно я даже завёл в классе кой-какие правила. Например, у нас было принято обращаться друг к другу только по имени (мне было несколько неловко за свою фамилию, тогда я ещё не понимал, какая она весёлая), у нас не обижали девочек. Некоторые учителя в этой связи считали наш класс очень дружным, но это было не так. В отличие от хулиганистых «вэшек», которые вместе развлекались и выпивали, мы редко ходили друг к другу в гости. У каждого было три-четыре друга для общения – не больше.
Я точно помню, что принял решение стать писателем в десять лет, на уроке литературы, когда мы проходили басни. У нас была замечательная учительница Нина Михайловна Кашпарова, она относилась к своему делу, а стало быть, и к нам, с большой любовью. До этого я, как и полагается, мечтал стать космонавтом или солдатом. «Вот надену всё солдатское, — думал я, — и пойду на войну». Но вот теперь я всерьёз задумался о карьере писателя. Впрочем, тогда ещё мы не мыслили такими категориями как «карьера» или даже «призвание». Скорее всего, то, о чём я думал, можно было назвать «образ жизни». В одном из школьных сочинений я нарисовал себе образ некоего вечного мудрого библиотекаря, который живёт в безграничной библиотеке. Конечно, Борхеса я тогда ещё не читал, но уж если некоторые люди сужают вселенную до размеров своего рабочего места, почему бы не поступить наоборот – растянуть своё рабочее место до космических размеров? Мир полон информации, стало быть, его можно сравнить с огромным книгохранилищем. Конечно, себя я помещал не на место старого библиотекаря, а на место его услужливого и преданного помощника. Я тосковал по отцовским книгам, перекочевавшим на его новую квартиру, а может быть, по чему-то ещё.
Но для того, чтобы стать писателем, надо было писать. Со школьными сочинениями у меня всегда было неплохо, но в них приходилось подстраиваться под определённые правила. Я знал, чем угодить учителю, и знал, чего не могу себе позволить. Однажды, отдавшись полёту фантазии, на тему «Зимняя история» я написал сочинение о том, как палкой убил бешеную собаку. История была полностью выдумана, точнее, скопирована с американской масс-культурной продукции, затопившей медийное пространство, но учительница была в шоке и поставила мне двойку. С тех пор я писал только о приятном: о котятах, снежинках и одуванчиках.
Первый осознанный литературный опыт я проделал с маминой помощью. Мы написали в стихах басню о лисе, которая при помощи сетки из травы поймала курицу, но, повстречав медведя, принялась хвастаться добычей перед медведем. Заканчивалась история так:
Медведь терпел-терпел
И слушал он с тоскою.
Терпенью есть предел,
И он сожрал лису
С наседкою и сеткой травяною.
Теперь, надеюсь, вам всем ясно:
Не хвастайтесь напрасно.
А мы добавим жирной пастой:
Сначала съешь, а после хвастай!
Сейчас трудно вспомнить, на сколько процентов это было моё самостоятельное творение, но, так или иначе, басня была положительно оценена окружающими, и я принялся за второе стихотворение. Оно было посвящено теме Дикого Запада и навеяно произведениями Фенимора Купера. Герои – индеец и ковбой – убивали огромного волка. Тут уж никто не мог мне запретить описать кровавую схватку с хищником. Да и как же было не писать об этом, если во всех приключенческих фильмах, книгах, сказках и компьютерных играх персонажи только тем и занимаются что истребляют друг друга? Я не видел в этом ничего ужасного. Киношные злодеи умирали совершенно нестрашно и даже весело.
Мир советских мультиков и детских фильмов был, конечно, совсем другим. В нём не было жестокости, даже самый злобный бармалей получал шанс на исправление. Собственно, внешний враг вообще зачастую отсутствовал, персонажи решали вопросы морального характера и всегда оказывались способны решить все проблемы сообща, не конфликтуя и не манипулируя друг другом. Но, при всей внешней простоте и незатейливости историй о ёжиках, медвежатах и чебурашках, это были довольно сложные идейно и педагогически выверенные произведения, которым я по-детски верил, которыми восхищался, но не понимал, как в них играть. Вот играть в ниндзя-черепашек гораздо проще: берёшь две игрушки и долбишь их друг об друга, приговаривая, «Получи, злобный монстр!» Сцену погони, перестрелки, драки легко было воспроизвести в игре. Кроме того, у меня была настольная игра «Заколдованная страна» — русифицированный вариант американских «Dungeons & Dragons». Самой драгоценной частью игры была колода карточек с изображениями жутких чудовищ, которых предстояло побеждать игрокам. Правда, после злополучной двойки за «Зимнюю историю» мама спрятала «Заколдованную страну», но я не отчаивался: мир фантазии сулил и не такие опасности и приключения!
Так что я с увлечением занялся сочинением рифмованных историй в стиле фэнтези. Сначала это были описания эпизодов игры «Заколдованная страна» как они рисовались в моём мозгу.
Небо потемнело,
Вся земля дрожит,
На гигантских крыльях
Птица Рог летит…
И т.д.
Предпринимал я попытки и описывать природу. Но это было куда сложнее. Иной раз меня так впечатлял вид луны, облепленной оладушками облаков, но когда я пытался выразить это в стихах, в голову лезли только избитые строчки детских считалочек и песенок, так что получалось невыразительное:
Месяц-серпик молодой
Появился в час ночной.
На лазурном небе спит,
Всем на свете спать велит.
Так что я возвращался к драконам, рыцарям и колдунам. Тем более что скоро я стал участвовать в ролевых играх, и мир фэнтези наполнился для меня новым содержанием. Я даже попытался переложить на стихи трилогию «Властелин колец», но зарифмовал только три с половиной главы.
Пробовал я сочинять и «философские» стихи. Первое из них называлось «Время»:
Куда уходят дни,
Куда идут все даты?
Совсем как на войну
Идут порой солдаты.
Куда идут века
И эры, и столетья?
Задача велика –
Попробуй-ка ответь-ка.
И т.д.
Конечно, это было чистое резонёрство, умничание в подражание взрослым. Не волновала меня тайна времени, мне просто нравилась поза философа, точнее, поэта-философа. С этим стихотворением меня выпускали выступать на каждом школьном празднике, так что некоторым сверстникам я порядком надоел. Я завёл себе специальную тетрадочку для стихов и стал нумеровать свои произведения, услышав где-то о том, сколько стихов было у разных знаменитых поэтов. Мне казалось, что сравнявшись с ними, а то и превзойдя их по количеству поэтической продукции, я добьюсь заветной цели – стану великим писателем. Мне льстили похвалы учителей, так что я иногда писал стихи на школьную тематику, чтобы было с чем выступать на праздниках. В 12 лет я по заказу администрации даже написал шуточное поздравление выпускникам, которым все остались весьма довольны.
В школе у меня появились два первых настоящих друга – Антон и Ромыч. С ними мы дружим до сих пор, и одно из первых произведений было посвящено им. Вообще сочинять незатейливые стишки оказалось просто, и я писал обо всём и по любому поводу. Увлекшись мультсериалом «Чёрный плащ», я написал стихотворение «Ограбление», прочитав «Песнь о Гайавате» Лонгфелло, сочинил коротенькую «Песнь о вожде», даже пробовал сочинять на английском. К сожалению, та первая тетрадочка со стихами потерялась, и большую часть своих детских стихов я восстанавливал по памяти. Кое-что пропало насовсем. Ну, и бог с ним.
Потом я стал посещать литературную студию в Центре детского творчества. Через неё я попал на другие площадки и смог выступить перед совсем иной аудиторией. К тому моменту у меня был новый «хит», с которым я выходил к публике.
В маленьком домике на табуретке
Рыцарь сидит, смотрит на печь,
Чистит спокойнейше он салфеткой
Блистающе чистый меч.
Вдруг прибегает злодей с ятаганом –
Голову рыцарю хочет отсечь.
Встал рыцарь, двинул разбойнику правой
И снова сел чистить свой меч.
Тут прилетает дракон стоголовый,
Грозится он рыцаря сжечь.
Рыцарь прогнал его ложкой столовой
И лаком покрыл свой меч.
Я выходил на сцену с деревянным мечом, который мне подарили приятели ролевики. А для исполнения стихотворения «Лекарь и зло» я заготовил две картонные маски. Стихотворение было написано в стиле притчи о споре седого мудреца с абсолютным злом. Внятной идеи притча не содержала, просто я снова становился в позу «умного поэта». С раннего детства меня привлекала роль мудрого старика, который учит всех жизни.
Думаю, всё это неукротимое поэтическое словоблудие было необходимым этапом творческого роста. Только переписав все банальности на свете и замылив все клише, можно ощутить настоящую потребность в художественном эксперименте, в поиске новых литературных форм, или наоборот — в простоте и ясности.
А пока я изводил горы бумаги на сочинение мифологии несуществующих миров, пересказ событий ролевой реальности и мечты о сказочных приключениях. Помимо престарелого гуру я воображал себя бродячим менестрелем, который озаряет весь мир светом своей песни. Как и полагается, я писал про день и ночь, про времена года. Кроме того, в литературной студии мне задавали всяческие задания на использование различных рифмовок и структур стиха, я с лёгкостью осваивал новые формы, выбирая в качестве содержания стихотворений псевдофилософскую болтовню. Так уж полагалось.
Потом появилась ещё одна притча о лекаре. В ней, получив право на три желания, лекарь первым делом говорит ангелу:
Что пожелать не знаю…
Прошу опять я знанья одного.
В запасе есть одно желанье,
Скажи мне, дивное созданье,
Что мне нужней всего?
Отсюда отчётливо видна моя прежняя установка на поиск авторитета. Я всё хотел, чтобы кто-то самый главный объяснил мне, чего хотеть и к чему стремиться. Я уже вступил в переходный возраст, меня распирало от всевозможных комплексов: я чувствовал одиночество, неуверенность в себе, робость перед девочками, испытал первую влюблённость. Всё это не находило выхода в каких-либо поступках, а свободно перетекало на терпеливую бумагу. Вот весьма характерный пассаж, выражавший настроение раздражённого подростка.
О, Боже, мне никто не нужен,
И я не нужен никому.
Я жизнью… жизнью перегружен
И ненормален потому.
Я приходил на школьные дискотеки, но не скакал вместе со всеми в актовом зале под Ace of Base и No Doubt, а сидел в нашем классе и кропал стишки или рисовал на доске мелом. Танцевать я стеснялся, и больше всего робел перед медленным танцем, во время которого надо было топтаться на месте, держа партнёршу за талию. Этот танец был просто перегружен сложнейшими задачами. Важно было всё: кого и как пригласить, куда девать руки, как переступать ногами, куда смотреть, о чём говорить…
Но меня вполне устраивало и моё одинокое сиденье в классе. На время дискотеки школа превращалась в совершенное иное место и наполнялась пугающей и притягательной атмосферой. Повсюду в классах лежали разбросанные вещи, чего не допускалось во время учёбы, где-то непрерывно переодевались девочки, мальчишки с таинственным видом выбегали на улицу с какими-то свёртками, они возвращались с улицы, тяжело дыша, от них странно пахло, они с блеском в глазах рассказывали о ночных приключениях. Я не участвовал в их непонятных затеях, и, от того что все эти события скользили мимо, я оказывался в абсолютно загадочном и удивительном мире. Я сидел один в пустом классе, в который иногда забегали другие ученики, и делал загадочный или страдальческий вид. Другого способа привлечь к себе внимание я не знал. Мне было слабо просто подойти к какой-нибудь компании или к девочке и заговорить.
Да и о чём говорить-то? В голове у меня плавали картинки из журналов о компьютерных играх и фамилии великих писателей. Русских писателей я любил и уважал, причём всех сразу. Так уж нас учили в школе: все русские писатели, включённые в программу – великие, а всё, что они написали – талантливо и умно. Хотя временами я совсем запутывался: изучая Достоевского, Гоголя, Булгакова я проникался мистическими настроениями, начинал размышлять, рассуждать и писать о покаянии и вере в бога, а изучая Горького, Маяковского и Шолохова должен был мигом превратиться в безбожника-революционера. Впрочем, эти противоречия я мог отодвинуть в сторону – превыше всего для меня в то время был сам образ писателя-интеллигента. Главное, стать писателем, а уж о чём писать — дело второе.
Вместо Нины Михайловны литературу у нас уже вела Марина Анатольевна Лаптева. Мне снова повезло с преподавательницей: она не только с воодушевлением и серьёзностью рассказывала о старой интеллигенции, но и сама воплощала этот образ: утончённая, ироничная, поэтичная, она при всём при том умела жёстко отчитать и поставить на место любого хулигана. А воевать в нашем классе было с кем. Во многих девочках новая эпоха уже воспитала психологию проститутки, а кое-кто из них, не дожидаясь совершеннолетия, открыто двинул по «улице роз». Среди мальчишек попадались, как хулиганы, приходившие на урок в ботинках, испачканных кровью, так и мажоры, которые знали, что родители обеспечат им красивую жизнь и прекрасную работу безо всякого образования.
Дальнейшее «укрепление российской демократии» сгладило эти противоречия, окончательно разведя нас по разным мирам: хулиганы сели в тюрьмы или спились, мажоры отгородились от окружающего мира заборами загородных домиков и тонированными стёклами своих «бомбовозов». Что стало с девочками, я не знаю, но никого из них я не желал бы видеть сегодня.
А тогда мы ещё немного общались, хотя я и чувствовал себя чужим и за гаражами, и в квартире с евроремонтом. Уже тогда я мечтал стать интеллигентом вроде Блока или Северянина, ходить в жилеточке и болеть душой о России в кабинете с аристократической обстановкой и огромными книжными полками, встречаться в кафе с друзьями – такими же интеллигентами, вести умные разговоры и вздыхать о «прекрасной даме» за соседним столиком. Вся страна заболела Булгаковым особенно после экранизации «Собачьего сердца», и каждый мечтал, подобно профессору Преображенскому рассуждать о разрухе, попивая водочку, и обзывать всех прочих хамами.
Вот характерный пример моего мирочувствия. Начало 1999 года. Мне 16 лет.
Оказалось всё непросто:
Я опять один из многих,
На закате девяностых
Поразмыло все дороги.
Ровным станет вновь биенье
Растревоженных сердец,
Я опять стою в тоннеле
И не знаю, где конец…
…Всё в мозгу моём смешалось –
Цезарь, Ницше, Моисей,
Преждевременная старость
Молодых моих друзей.
Вновь Россия на коленях,
Только ниже, чем всегда,
Враг толчётся в наших сенях,
В доме ж – голод и нужда.
В нас плюют, а мы смеёмся,
Но придёт ещё гроза,
Грянет гром, и мы вернёмся
Под святые образа.
Так, от малого к большому,
От своей души – к чужим,
Небеса, не дайте дому
Стать товаром ходовым.
И пускай «они» смеются,
И пускай «она» уйдёт,
Люди крепкие найдутся,
Ну, а я… как повезёт.
Может, с ними зашагаю,
Став храбрейшим из сынов,
Может, волю променяю
На монету и на кров.
На востоке всходит солнце,
Я ему сегодня рад,
Распахну своё оконце,
Встречу грудью снегопад!
Я учился в последнем классе и параллельно с учёбой посещал недавно открывшийся Литературный лицей и подготовительные курсы в Красноярском педагогическом университете. Литературный лицей был открыт в 1998 году. На заре капитализма правительство было настроено заигрывать с интеллигенцией и вкладывать деньги в культурные проекты. Культура прекрасно создавала много шума из ничего, а под шумок, как известно, воровать удобнее. Так возникла знаменитая «Пушкинская, 10» в бывшем Ленинграде и ещё много чего, в частности, Красноярский литературный лицей. Открывался он с большой помпой, с благословения двух великих выпивох: писателя Виктора Астафьева и мэра Красноярска Петра Пимашкова, не говоря уж про несметное множество других красноярских знаменитостей. В лицее тогда преподавала боготворимая местными филологами Галина Максимовна Шлёнская, сосланная в незапамятные времена в нашу сибирскую глушь за отказ подписать письмо в поддержку ввода советских войск в Чехословакию. Совершив этот безусловно достойный поступок, Галина Максимовна как будто навеки задержалась в своём диссидентском прошлом, продолжая воспевать Серебряный век русской поэзии и поносить коммунистов, не замечая, что никаких коммунистов по ту сторону баррикад уже давно не осталось, зато за одним столом с ней на литературных конференциях сидят многие из тех, кто в своё время охотно подписал то самое злополучное письмо.
Всего этого я тогда не понимал и наслаждался лекциями Шлёнской, которые она не рассказывала, а прямо-таки пела своим глубоким приятным голосом. В любимых авторах её восхищало всё, в каждом их поступке ей мерещилась гениальность, хотя, если бы кто удосужился пересказать все эти истории «смиренной прозой», а не тем возвышенным языком, которым безупречно владела «бабушка красноярской филологии», то ничего особенного в этих историях не обнаружилось бы. Ну, зашёл Маяковский в книжный магазин, ну, поругался там с Ахматовой – что с того? Но я-то отлично понимал Галину Максимовну: всё это превознесение бытового поведения гениев возвышало и меня. Ведь я тоже верил в своё призвание. А раз уж я гений, то, помимо собственно литературного творчества, от меня требуется не так много – хоть в морду всем плюй, филологи потом вылепят из тебя икону. Кстати, стоит отметить, что Шлёнская была научным руководителем моей школьной учительницы Марины Анатольевны Лаптевой, которой передала свою несокрушимую интеллигентность. Даже на склоне лет Галина Максимовна оставалась очень обаятельной женщиной, чем умела пользоваться.
О выборе будущего образования не могло быть и речи – всё было предопределено. Я решил стать филологом. При этом меня нисколько не волновало, кем я буду работать после ВУЗа. Не особо волновался я и насчёт поступления: ЕГЭ ещё не существовало, да и вообще, не смотря на «лихие девяностые» простым людям жилось гораздо легче и веселее, чем в «благословенные двухтысячные». Мне кажется, все мы были довольно беспечным поколением, без страха и сомнений, хотя и несколько туманным взглядом, глядели мы в будущее. Кстати, смотря сегодня художественные фильмы периода застоя, я так же поражаюсь удивительной беспечности и наивности советских людей, этих счастливых младенцев, выросших за пазухой у «кровавого совдепа».
Отец не мог примириться с моим выбором и не уставал меня ругать, высмеивать и запугивать. Он ярко описывал мне проституированность гуманитариев и зависимость людей искусства от «сильных мира сего», водил на перекрёсток улиц Карла Маркса и Парижской Коммуны, где собирались красноярские люмпены и откуда их увозили на грузовиках на подённую работу. «Вот где ты окажешься!» — грозил отец. Как ни странно, почти всё, о чём говорил папа, оказалось правдой. Впереди меня ждали и давление сильных и предложения унизительных компромиссов и предложения денег за ложь и лесть, и бедность и мучительные поиски работы, и подёнщина.
Но тогда я и не думал заглядывать вперёд, по ту сторону юности мне смутно рисовалась писательская карьера. Надо сказать, что к папиным советам не прислушался ни один из его детей: сестра тоже стала филологом, брат погрузился в сферу клубных развлечений, следующий брат недурно играет на пианино… Думаю, что все мы пошли по стопам отца, но в ином смысле: мы воплотили папин артистизм и художественные таланты, его любовь к искусству и потребность в трибуне, которую он реализовывал за кухонным столом. Мы не думали о карьере, мы дышали ароматом культуры, который источал папа. Каждый из нас по-своему воплотил то, к чему стремился наш дедушка.
Что же касается реализации моих творческих амбиций, думаю, то я с лёгкостью мог бы провести в приятном предвкушении всю жизнь, отодвигая подтверждение собственной творческой состоятельности на неопределённое будущее. Как долго можно верить, что всё ещё впереди? В конце концов, кого-то из великих признали после смерти. Такая позиция избавляла меня от суетливости и фрустрации, я всегда был убеждён, что мой час обязательно настанет, надо только не сдаваться и постоянно писать с максимальной искренностью.
Многие мои друзья, особенно университетские однокашники, в какой-то момент своей жизни начинали нервничать и жаждать немедленного признания со всеми необходимыми атрибутами: похвалами суперзвёзд, богатством, благосклонным вниманием прессы. Это делало их уязвимыми и зависимыми – они не выдерживали и начинали заниматься самоцензурой, копировать стиль раскрученных авторов, заискивать перед аудиторией. Так они сначала теряли себя, а потом теряли интерес к себе, что приводило к разочарованию, безразличию, цинизму.
Меня спасла собственная самонадеянность. Я слишком любил себя и презирал окружающих, чтобы подстраиваться под них. Я продолжал бродить по моим любимым дворикам и сочинял стихи. Того, что сам я их считал удачными, мне было вполне достаточно. Писал стихи я только в уме и только на ходу. Записывать фрагменты стихотворения до того, как оно закончено, значит, покалечить его. Оно должно сформироваться от начала до конца, как единая мелодия, и только после того, как оно много раз мысленно и устно произнесено, его можно зафиксировать. Даже если сочинение занимает несколько дней – не стоит торопиться с записью: то, что написано уже отчуждено. Не бойтесь что-то забыть: забудется только самое никчёмное. Подлинное же стихотворение становится неотъемлемой частью тебя, ты им дышишь, сказав первое слово, ты уже не можешь остановиться, пока не произнесёшь его до конца. Ходьба же помогает отбивать ритм, без которого не бывает поэзии. Моё торопливое кружение по старым дворикам напоминало лихорадочные поиски. Так оно и было, иногда за стихотворением приходилось гнаться, преследовать его, загонять в угол.
Но уж если охота оказывалась удачной, то на один или даже несколько дней я переполнялся самым настоящим счастьем, как будто обрывались небесные ниточки, и я вдруг становился самим собой, а главное, получал индульгенцию от смерти. Мир достигал целостности и совершенства, и я в нём занимал своё собственное законное место. И как было тут не воскликнуть: «Ай-да Пушкин! Ай-да сукин сын!» Я мог часами гулять по городу сам себе декламируя удачный стих.
Но, повторю, длилось такое не больше нескольких дней. А потом растерянность, одиночество и страх смерти возвращались снова.
Дмитрий Косяков. 2012-2013 гг.
Формула. Глава 2. Отец (начало)
Формула. Глава 4. Отец (окончание)
Формула. Глава 8. Писать.: 2 комментария