Начало романа

Вокруг меня расстилался огромный пустырь. В советское время тут был аэродром — сейчас это место понемногу застраивалось. Вдали виднелась гряда новостроек, но основное пространство оставалось покрытым высокой травой, ямами и накиданными рядом грудами земли. Здесь скитались стаи собак, может, где-то ютились землянки бездомных, но в целом — пустота и ширь, ристалище ветров.

Вот так я немного постоял, озираясь, выбирая направление, и медленно двинулся в сторону домов. Моя жизнь и сама напоминала изрытый, перекопанный пустырь. Вот только сегодня я вернулся в родной сибирский город из Северной столицы. Никого ещё не уведомил о своём возвращении кроме брата, с которым намеревался некоторое время вместе снимать квартиру.

Я пробыл в Петербурге всего год, но теперь смотрел на всё совершенно по-новому. Что-то надломилось или наоборот укрепилось во мне за время отсутствия и мешало вот так запросто влезть в шкуру прежней жизни, возобновить прежние связи. И дело было не в столице, нет, не в столице.

Что изменилось? Да многое… С чего тут начать? Вот, например, я пристрастился к аудиокнигам. Теперь вместо бесконечного прослушивания церковных песнопений или рок-мюзиклов и выискивания в них новых тайных смыслов я постоянно слушал аудиокниги. Да и книги-то подбирал такие, какими не то что раньше не интересовался, но и попросту не знал об их существовании. Буквально в поезде я дослушал «Манипуляцию сознанием» Кара-Мурзы. А теперь внимал мыслям Эриха Фромма. Воспринимать философию на слух было трудно: что-то ускользало от внимания. Но что-то внезапно врезалось в сознание.

«Единственный критерий реализации свободы — активное участие индивида в определении своей собственной судьбы и жизни общества не только формальным актом голосования, но и своей повседневной деятельностью, своей работой, своими отношениями с другими людьми», — говорил Фромм устами чтеца.

Вот оно: повседневная деятельность, работа, отношения с другими людьми. Всё это должно измениться, как изменился, точнее, менялся я сам.

Между тем я пересёк пустырь и приблизился к домам. Вокруг домов тоже было пусто: дворы ещё не обустроены, тротуары недоделаны, дети не играли на площадке, людей вообще было мало, и оттого дома словно бы висели в воздухе, казались гигантскими тяжеловесными призраками: дунет ветер — и они медленно поплывут вслед за облаками.

Я дождался жильца и вошёл вслед за ним в подъезд. Дом и внутри был чист и пуст, почти стерилен. Не было надписей и царапин, не было особенной грязи на полу, возле мусоропровода не стояли банки с окурками, человеческий жилой запах ещё не впитался в эти стены, в коридорах пахло краской и штукатуркой, а не чьим-то обедом.

Дом сдавали с черновой отделкой, и лишь немногие жильцы успели заселиться, во многих квартирах ещё шёл ремонт. Дом словно бы говорил: вот тут ты можешь оставить следы своего пребывания!

Но зато в таких стенах было проще вслушиваться в слова книги, погружаться в размышления, ибо отвлекаться было не на что: «Предательство союзников называется умиротворением, военная агрессия маскируется под защиту от нападения, завоевание малых народов проходит под именем договора о дружбе, а жесточайшее подавление целой нации совершается во имя национал-социализма. Объектами тех же злоупотреблений стали слова «демократия», «свобода» и «индивидуализм»».

«Мир пустых, выхолощенных слов… Все врут», — размышлял я, медленно восходя по этажам, не доверяя лифту. На ходу мне легче думалось. «Впрочем, это я махнул, конечно. Врут не все, а те, кого слышнее всего сегодня», — поправил я себя и пропустил из-за этой своей мысленной поправки пару фроммовских фраз.

Я достиг самой вершины и вышел на балкон. Отсюда открывался неплохой вид на город. Люблю я эти балконы и верхние этажи, хотя от высоты у меня всегда щекотало в животе и подкруживало голову.

Сейчас родной город, крупный региональный центр, казался мне крошечным. Его почти целиком можно было охватить взглядом с одной из окрестных гор. Да и с этого балкона просматривалась солидная часть. Мне казалось, что я могу собрать все эти дома и улицы в ладонь.

А вот Питер так и остался для меня необъятным лабиринтом из асфальта и камня. Это впечатление усиливается благодаря метро. Перемещение под землёй не позволяет мысленно связать в единую картину разрозненные фрагменты города. Ты как будто телепортировался, и где бы ни поднимался на поверхность, оказывался посередине очередной бесконечной улицы с рядами домов и стремительными потоками пешеходов и автомобилей.

Говорят, в Москве ещё хуже…

Кара-мурза помирил меня с Советским Союзом, а значит, и с моим детством. Если СССР не был царством зла, если байки и причитания позднеперестроечных интеллектуалов — ложь, значит, можно снова вместе с Алисой Селезнёвой разгадывать тайну Третьей планеты или, наоборот, свято хранить военную тайну вместе с Мальчишом Кибальчишом.

Буквально со средней школы нас приучали смотреть в детство косо и настороженно: там — тоталитарное царство несвободы, и всё, что исходит оттуда, отравлено пропагандой. Теперь же наступили времена духовного ренессанса: подъём богатства и могущества церкви, возрождение интереса к религиозным философам и вообще ко всей и всяческой мистике любых сортов и оттенков.

По словам же Кара-Мурзы выходило, что Советский Союз был чуть ли не православнее современной России. Вообще до того момента я читал мало подобной литературы и, не имея закалки в определённых вопросах и темах, легко верил всему. Прочитав рассуждения радиожурналиста Ильи Стогова о неправильности эволюционной теории, легко поверил в их неопровержимость; познакомившись с лекциями дьякона Андрея Кураева и протоиерея Геннадия Фаста, считал себя готовым к философским баталиям с любым атеистом.

Но дело тут, как и там, было не в несокрушимости авторских аргументов, а в их отклике на внутреннюю потребность. Я не только чувствовал моральную, духовную правоту своего детства, но и давно и незаметно для себя поссорился с современным взрослым миром. Поссорился бесповоротно. Вот такие дела.

«…Есть лишь один способ определить действительное различие между демократией и фашизмом. Демократия — это система, создающая экономические, политические и культурные условия для полного развития индивида. Фашизм — как бы он себя ни называл — это система, заставляющая индивида подчиняться внешним целям и ослабляющая развитие его подлинной индивидуальности…» — рассуждал Фромм.

О, я чувствовал на себе эту узду, понукавшую меня служить каким-то неясным, но чужим целям и тормозившую, ограничивающую мои самые глубокие, самые выстраданные стремления. Раньше я называл это дьяволом. А теперь?

Двери лифта открылись, и из кабины вышел мой брат Арсений, Арсюха.

Арсюха был одет по моде, но без особых выкрутасов: бейсболка, куртка, джинсы, кеды, разве что воротник куртки приподнят для шика. В общем, всё, как надо. Он всегда умел нравиться молодым продавщицам и официанткам.

Брат увидал меня, мы крепко пожали друг другу руки, но обниматься не стали, не было это между нами заведено.

Квартира, которую снимал Арсюха была так же пуста и неуютна, как и весь дом: линолеум на полу, но никаких обоев на стенах. Не было даже холодильника. Арсюха спал на надувном матрасе, а в углу поставил табуретку и столик с компьютером. Мне предстояло поселиться на кухне.

Собственно, даже попить чаю вдвоём тут было непросто. Поэтому для разговора снова вышли на балкон. Арсюха закурил, а я так постоял за компанию. Наши взгляды скользили по городским крышам.

— Как сам? Как твои дела? — спросил я.

— Да нормально всё, — ответил Арсюха, затягиваясь. Я понимаю, что не очень-то хотелось ему откровенничать со старшим братом. Я изучал его аккаунт во Вконтакте. О чём рассказывать? Что сам он бросил университет, в который его кое-как пристроил отец? Но я продолжал выяснять.

— Где работаешь?

— Да вот сейчас у нас маркетинговый проект, — Арсюха начал неохотно, но понемногу увлёкся изложением сути проекта, — мы рекламируем пиво. Ну, то есть как бы закуски к пиву — баварские колбаски, но на самом деле там вся суть в пиве. Вы с Володькой… Помнишь Володьку? Ходим по улицам в таких, знаешь, немецких костюмах — в шортиках и шапках с пёрышками, как эти…

— Как тирольцы?

— Во-во! С барабаном. Подходим к прохожим и говорим: «Исфольте покушайт кароший колбаса!» Нас даже дэпээсники пытались задерживать, но что они нам предъявят? Мы по тротуару ходим, правил не нарушаем.

Глаза у Арсюхи разгорелись, а потом потухли:

— Впрочем, ты-то в Питере, наверное, и не такое видал. Там, небось, такая реклама!

Я на секунду задумался. И правда, какая там была реклама? Как-то не до рекламы мне там было. Там выживать приходилось…

— Да там в основном просто негры на улице стоят и бумажки раздают. Вот и всё. Я, знаешь…

— Знаю-знаю! Не одобряешь, боженька не велит, и гореть мне за это в аду.

— Ну, ад, ад… Ад мы и без боженьки можем себе ад на земле построить. Мы уже на пути к этому.

Я сказал это не ради фразы, меня действительно волновала эта мысль, и брат почувствовал это, но обратил внимание не на «ад на земле», а на «без боженьки». И его можно понять. Ведь правда, раньше у меня бог стоял за каждым словом, за каждой строкой. Бог или смерть, как его противоположность, как наказание за забвение о нём. И если я писал:

Но эти уловки стары:

Я видел своими глазами

Ту, чьё лицо не закрыть

Всеми кошмарными снами.

— то это означало, неизбывное «memento mori» и властное требование поиска выхода из биологической ловушки — требование поиска противоядия, то есть бога. Этим своим ужасом я, как вирусом, сумел заразить практически всех своих друзей, а вот на богоискательство зарядить сумел лишь немногих.

— Что, с богом покончено?

— Завтра разберёмся, — я решил пока не трогать эту тему сменить тему. — А вообще тут как? Видишь кого? Как «Рудимент», выступает?

— Они теперь не «Рудимент», а «Дринч». Решили, что русский рок больше играть не будут. Кому теперь нужно это старьё?

Я пожал плечами. Что старьё, а что новьё? Кто теперь разберёт!

— Как Настя? — эти слова слетели с моих губ почти непроизвольно, сами собой, как вздох. Думать о Насте, значит, дышать… Как там у Высоцкого? «Я дышу, и значит я люблю».

Арсюха посмотрел на меня с жалостью и с пониманием:

— Да ничего, вроде. Звездит, выступает иногда. Есть ли у неё кто — не знаю, — поспешил прибавить брат.

— Вот как. Ну, ясно. А у меня, знаешь, такое чувство, будто я на всё теперь гляжу какими-то новыми глазами. Будто из них всю муть убрали, и вижу всё гораздо яснее. Такая прозрачность во всём… И пустота.

Вышли на балкон покурить. Точнее, Арсюха курил, а я просто стоял рядом. Уже стемнело, на небосклоне проступили редкие городские звёзды. Безучастная геометрия вселенной вверху, бестолковая геометрия спальных районов внизу. И всё-таки я чувствовал себя на пороге больших свершений и открытий. Мне кажется даже Арсюха невольно проникся этим моим предчувствием.

— Как отец? Как мать?

Мы не говорили «родители», потому что они с давних лет живут порознь, каждый — своей жизнью.

— Да нормально. Что с ними сделается?

Слава богу, родители у нас молодые. Меня они сделали ещё в студенческие годы. Арсюху чуть попозже. И слава богу. Нас с ними разделяет каких-то 19-20 лет. С возрастом эта разница становится всё менее значительной. Родители превращаются в наших сверстников.

Потом решили посмотреть что-нибудь.

Я предложил довольно раритетное видео «Игра с неизвестным» — телефильм конца восьмидесятых о музыкальном андеграунде Петербурга. Арсюха согласился. Всё-таки когда-то и он слушал и «Кино», и «Арию», и «Алису», и даже «Гражданскую Оборону». Разве что «Аквариум» всегда оставался ему чужд.

А тут… под надрывные хрипы Башлачёва (к моменту съёмок он уже погиб, поэтому на экране присутствовал в виде фотографий и имени в рамоче) модная молодёжь с пустыми глазами ползала по развалинам в Монрепо. Главным героем фильма был выбран бард Митяев со своим вечным изгибом гитары жёлтой. В качестве Иванушки-дурачка он скитался между помойками, палатками и видеоклипами различных исполнителей. Какие-то пузатые дядьки-барды учили его жизни, а он смотрел на них, как на пустое место. По телеку выступают чёрно-белые «Битлы», поют про «Give me more…» Но это уже совершенно другая, безвозвратно ушедшая эпоха… Мёртвая? Да, пожалуй, ещё живая в сердцах советских хиппарей… Вот они валяются в травке, опьянённые то ли звуками музыки, то ли ветром «перестройки», то ли чем-то ещё. А вот и студия записи, естественно, самочинная, подвальная, погружённая в адский мрак, над аппаратурой скрючились кудесники-звукачи. А вот и Юра Шевчук, такой же наивный, как и всегда, зато молодой и исполненный энергии и веры в будущее, бродит по крышам, надрываясь: «Куда поолетим — вверх или вниз?» Эх, не терпелось им куда-нибудь сигануть. Вот и Башлачёва пришлось из плана съёмок вычеркнуть…

С крыш, не задерживаясь на обычных этажах, Юра перемещается прямо в подвал и там исполняет нечто остросоциальное, антибюрократическое. «Плавно движется дорога, да, не еду я по ней: по дороге скачут ноги, рёбра, груди «Жигулей»», — надсаживается Юра…

И вот тут Арсюха не выдержал:

— Ну, что за старпёрство? Как такое можно сейчас всерьёз воспринимать? Ты видел «Карточный домик» Радиохэд? Вот это графон! Или Мьюз что хочешь возьми. А это по нынешним временам просто отстой. Мужики ручной дрелью сверлят потолок и танцуют в брейк в стиле робот. Это же прошлый век.

— Да ты прав, в общем. Прошлый век и есть. Такая эпоха была. По тем временам это считалось круто.

— Да это и по тем временам было не круто, если с иностранными клипами сравнить, — продолжал ершиться брат, он явно не собирался досматривать этот фильм.

— И тут ты прав. Но иностранные клипы, как бы они ни были круты, ничего нам не расскажут про те времена в нашей стране. Но если хочешь, можем не досматривать.

Меня больше бесили не шевчуковские надрывы — их я более-менее понимал — а периодически влезавшие в кадр солидные дядечки из всяких там творческих союзов: писатели, поэты-песенники, ещё не пойми кто. При появлении их круглых морд и правда хотелось плюнуть в монитор. А Юра, ну, спасибо тебе, Юра, за «Я получил эту роль». В этом прозвучал особый нерв эпохи. И да простятся тебе все твои позднейшие потуги!

Снова вышли «покурить». Я заговорил о мировых делах, о том, что Обама разрешил исследование стволовых клеток эмбриона, но Арсюха на это смог лишь сказать, что видел что-то про стволовые клетки в сериале «Южный Парк». Я попытался заговорить о том, что Израиль опять бомбит палестинцев. Впрочем, что это за новость? Израиль бомбит палестинцев дольше, чем я живу на свете, и это уже воспринимается как норма: палестинцы существует для того, чтобы их убивали израильтяне, и чтобы иногда убивать их в ответ. Поговорили про то, что на спасение АвтоВАЗа опять выделяются какие-то миллиарды, но согласились с тем, что и эти деньги, скорее всего, разворуют, как и прежние.

В общем, при чтении новостей создавалось впечатление, что время замерло. Всё одно и то же. Разве что знаменитости иногда умирают. И это хоть как-то напоминает о существовании времени. В прошлом году умер Летов. И мы остались одни, осиротели без его праведного безумия.

Потом закусили «Роллтоном» и пошли спать.

Во сне я вошёл в какой-то загадочный дом. Конечно, эта загадочность ничем не объяснялась. С виду это была обычная обшарпанная общага, но загадочность сочилась из её стен как таинственная радиация. И к этой таинственности примешивался слабый привкус тревоги.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s