Я знал, что мне нужно попасть на пятый этаж, и я стал подниматься по узкой лестнице. Первые три этажа я миновал беспрепятственно, но четвёртый этаж… Впрочем, четвёртый этаж я по всей видимости тоже прошёл без помех. И всё же… На четвёртом этаже чувство тревоги, опасности зашкаливало. Хотя на площадке никого не было, но я заразился этим чувством, оно проникло в меня и вместе с тем будто бы пропитало весь дом. Поэтому пятый этаж я уже не узнал, и вход на него был закрыт голубой железной дверью. Я ткнул в кнопку звонка — я знал, что мне нужен самый нижний звонок — но попал пальцем в какие-то оборванные провода, ощутил не то разряд тока, не то страха и, судорожно дёрнувшись, проснулся.
Наутро я пошёл устраиваться на работу, и по дороге мне пришли в голову полупонятные строчки:
Здравствуй, милый дом,
Я погружаюсь в объятья ужаса,
В сердце всё вверх дном,
Перед глазами горит и кружится.
Здравствуй, милый дом,
Я превращаюсь в пустую улицу,
Ломаным стеклом
Ты проведи по моему лицу.
В Доме творчества мне оказались рады: там работали всё те же добродушные женщины, директор по-прежнему благоволила мне, да и на мне ещё почивал блеск северной столицы, выражавшийся в особенной самоуверенности и вальяжности. В своём родном провинциальном городе всё казалось мне по плечу. Поэтому, хотя в Питере я влачил жалкое существование, тут я сразу получил место заведующего отделом. И в этом, наряду с провинциализмом, была своя логика: всё-таки я повидал мир, пожил дикарём, в отличие от домашних мальчиков, занимавших тут рядовые должности.
Мальчиков звали Вова и Никита. Я был представлен им как их непосредственный начальник, что им, конечно же, не понравилось, и тут же уселся за рабочий ноутбук составлять план мероприятий. Министерство культуры буквально накануне спустило приказ всем учреждениям составить план мероприятий на год, и я как раз успел к началу этой работы. Впрочем, и времени на неё давалось в обрез, так что работать приходилось спешно: листать календарь круглых дат и предстоящих праздников и изобретать-изобретать-изобретать.
Работники и сама директор Дома творчества понимали абсурдность такого подхода: он лишал план работы гибкости, не позволял работника отзываться на происходящие в культурной жизни события. Даже если на следующий день после сдачи плана нас вдруг посетит гениальная идея какогото мероприятия, нам будет трудно втиснуть её в утверждённый график. Все это понимали, ворчали, но исполняли распоряжение начальства.
Впрочем, рутина ещё не допекла меня, голова моя была полна идей: Помимо писательских и композиторских юбилеев я запланировал регулярные собрания дискуссионного клуба, тематические сборные концерты и выставки, публичные лекции, кинопоказы. Всё давалось мне легко, и в этот день у меня осталось ещё достаточно свободного времени, чтобы посвятить его чтению.
Читал я сейчас статьи философа Николая Коготкова. Читал их все подряд, как менее года назад заглатывал писания современного богослова Урядова. Читал всё «коготковское», что мог найти: о «красном мае» и Че Геваре, о «Бойцовском клубе» и «Матрице». Всё казалось мне новым, со всем я соглашался. Коготков рассказывал о революции вдохновенно и решительно: о том, что задача настоящего революционера — поднять свой народ на борьбу, и если народ не поднимается, то вина, прежде всего, на революционерах. «Гордо и напрасно погибнуть, выйти на площадь — это куда проще, чем пробудить и повести за собой народ», — писал Коготков. И его строки высекали в моём сердце ответную решимость. Но решимость к чему? На что? Казалось, что ответ крутится где-то совсем рядом, что в ближайшие дни решится судьба мира.
Я разгребал архивы интернет-журнала «Герпес», следил за новостями сайта «Марат».
С тех пор, как я стал левым, как начал проникаться романтикой революции, мою жизнь и мою душу словно заливал яркий свет, причём с каждым днём этого света становилось всё больше. Это было просто захватывающее чувство. Мер сделался осязаем и объясним. Не то чтобы до конца понятен…
Вот раньше, пока я был верующим, всё выглядело просто: мир создан богом, но лежит во зле, «сатана там правит бал»… Но такое понимание вынуждало опускать руки, затуманивало взор…
К моему столу подошёл долговязый Никита — длинные волосы собраны в хвост, пиджак висит несколько бесприютно на его тощем теле:
— Слыхал? У Депеш Мод новый альбом вышел «Sounds of the Universe»… А что ты читаешь? — он взглянул на экран моего ноутбука.
Первым порывом было свернуть окно, скрыть от него то, что я читаю. А потом, наоборот, во мне шевельнулся миссионерский задор:
— Коготкова. Знаешь такого?
— Нет, — пожал плечами Никита.
— Рекомендую, — я был уверен, что всякий, кто прочитает эти статьи, немедленно уверует в правильность коготковских выводов. А выводы Коготкова, как я их понял, были таковы: надо немедленно приступать к партизанской борьбе. Конечно, негде прямо он об этом не говорил, с чисто юридической точки зрения «пришить» ему было нечего, но только о революционных партизанах он говорил с уважением, даже с патетикой. А всех прочих крушил нещадно. И мне нравился этот всесокрушающий пафос. По ночам мне нередко снились бои в джунглях или баррикады на улицах родного города.
Но Никита лишь равнодушно пожал плечами:
— Коммунизм? Революция? Это не для меня. Да и ни для кого.
— Это почему это? — вскинулся я.
— Так… Всё это уже было, и всё это провалилось, поскольку всё это утопия.
Никита говорил со мной, как с ребёнком, хотя он был младш, и я был его начальником. Я не нашёл, что ответить, но решил впредь держать с ним дистанцию и в задушевные разговоры не влезать.
Рабочий день закончился, и я покинул Дом творчества. Весенний вечер был светел. В такую погоду совершенно не хотелось ехать домой. Хотелось каких-то встреч, приключений, хотелось любви. Но, гуляя по центру города, можно было лишь заходить в магазины и кафе, надеясь на какое-нибудь немыслимое счастливое стечение обстоятельств. Зарплату мне назначили — четырнадцать тысяч. Для меня это было совсем неплохо. Для сравнения, годом ранее до отъезда я получал в своём городе девять. И ведь тоже жил вполне сносно. Сейчас у меня оставались кое-какие скопленные в Питере средства, и ими можно было распоряжаться более-менее свободно.
Я завернул в кафе «Жареный петух». Здесь я позволил себе небывалую роскошь: бульон с яйцом, томатный сок и блин с картошкой. Картошка в блине, конечно, была не настоящая, а порошковая, но я почувствовал себя «там, где чисто, светло». Я ел и поглядывал на девушек за соседними столиками. Подойти к ним я бы ни за что не решился. Да это было и не принято. Вообще было непонятно, как теперь знакомиться с девушками.
Никаких чудес, конечно же, не произошло, и я отправился домой. В автобуси увидел пару человек в медицинских масках. Это выглядело так странно, так нелепо… Ах, да, ведь телеканалы передавали что-то насчёт свиного гриппа — «мексиканки», «мексиканского гриппа». И сам главсанврач Геннадий Онищенко, похожий на сумасшедшего доктора, делая страшные глаза, рассказывал журналистам что-то про новый вирус, пришедший из Северной Америки.
Но всё-таки маски — это уже чересчур, подумал я. И остальные пассажиры, наверное, подумали то же самое. Всю дорогу я размышлял над словами Никиты: «Всё это уже было… всё это провалилось… всё это утопия»; искал правильный ответ на его реплику; и нашёл его, как всегда, с опозданием.
Дома я решил пойти на штурм собственного брата. Он сидел за компьютером в наушниках и не слышал, как я вернулся. По экрану метался женоподобный мужик с анимешной причёской и рубил мечом закованных в белые латы ангелов. Ещё недавно я сам бы с удовольствием поиграл в такое. Я потрогал его за плечо, он снял наушники и повернулся ко мне от экрана, и мне показалось, что в его глазах всё ещё мелькают графические спецэффекты.
— Что за игра? — спросил я.
— Ты чё? Это же «Дэвил мэй край 4»! Я с прошлого года в неё залипаю.
— И в чём тут суть?
— Да я в сюжет особо не вникал: какие-то демоны между собой отношения выясняют. Мне просто графика и геймплей нравятся.
Вот никогда не мог понять этого. Для меня в играх на первом месте всегда стоял сюжет, а не геймплей, в фильмах — сценарий, а не спецэффекты, в песнях — слова, а не музыка. Да, я гуманитарий…
За чаем я завёл с ним разговор о революции. Уж не помню, что послужило тогда поводом — для меня всё сводилось к этому вопросу. Кажется, поводом послужила только что опубликованные правительством цифры по безработице. Цифры были рекордные за 12 лет, сопоставимые с самыми худшими временами девяностых.
— Кончать надо с капитализмом, — сказал я и посмотрел брату в глаза.
— И что делать? — воззрился в ответ на меня Арсюха.
— Коммунизм, — я всё не спускал с него глаз.
— Ну-у, нет… Это всё утопия… Всё это уже провалилось, всё это уже было раньше.
Но я уже был готов:
— Что же плохого в утопии? Ведь это проект правильного, более разумного, более справедливого устройства общества. Вот и всё. Если есть ориентир, так и надо к нему стремиться — всем жить жить по-братски, а, брат?
— Да ну. Это всё не соответствует человеческой природе. Люди всегда дерутся между собой. Так уж природой устроено — борьба за существование. Он быстренько допил свой чай и поспешил в бой с компьютерными демонами.
Я столкнулся с новым трудным вопросом и потом долго не мог заснуть, всё ворочался в своей комнате, в то время как из соседней доносились свист меча, хлопки магических взрывов, крики поверженных врагов и яростное щёлканье кнопок.
Борьба за существование… природа человека… выживание сильнейших… И вот я снова оказался в этом жутком и загадочном доме. Снова тусклый подъезд с грязными ступеньками и стенами. Вокруг никого, но на этот раз я решил поехать на лифте. Доберусь до пятого этажа, минуя четвёртый. Я ждал у коричневой раздвижной двери, прислушиваясь к приближению кабины, и в то же время слышал спускающиеся сверху шаги. Кто-то шёл. Кто-то спускался с четвёртого этажа. Значит, это был враг. Я уже дрожал, я мысленно торопил кабину. И она приехала! Я успел заскочить в неё, но на панели не оказалось нужной мне кнопки. Они вообще были расположены как-то странно — далеко друг от друга, некоторые ячейки для кнопок пустовали, и номера возле кнопок были нарисованы на каких-то приклеенных табличках, причём приклеены они были так, что не понятно было, какая табличка к какой кнопке относится.
Я поскорее ткнул в кнопку, которая вроде бы находилась над кнопкой четвёртого этажа, и двери стали закрываться. В сужающуюся щель я успел разглядеть какой-то приближающийся силуэт. Враг это был или нет, я, к счастью, не узнал, поскольку дверь вовремя захлопнулась и кабина двинулась с места.
Я снова посмотрел на панель и только тут понял, что кнопки были предусмотрены отнюдь не для каждого этажа, так что я нажал не туда и еду не на пятый, а на какой-то другой этаж. Но ни на пятый, ни на какой другой этаж я не попал, поскольку в шахте лифта влруг открылось боковое отверстие и я выехал из стены дома наружу. Я видел это, поскольку в кабине лифта оказались окна, как в кабинке колеса обозрения. И я поехал в ней по длинному рельсу, который опоясывал этот дом. Я видел под собой заваленную мусором землю, кабину качало, у меня закружилась голова…
На следующий день после работы я не удержался и отправился к своей прежней пассии. Мне не терпелось увидеть её. И самое лучшее в этом посещении — была дорога. Я вышел из автобуса, и всё вокруг стало прекрасным, поскольку это был район, где живёт она. Каждый дом, каждое дерево, каждый забор — всё для меня было пропитано святостью её имени, освящено её незримым присутствием. Я двигался, невольно переходя на шаг, потом побежал, как будто попал в поле притяжение гигантской планеты — моего чувства к ней. Я поднимался на железнодорожную насыпь, и вокруг меня было много голубого чистого неба, и столько же неба было в моей душе. У заветной двери я оказалмся прямо-таки в полусумасшедшем состоянии, сжигаемый одновременно двумя противоположными стремлениями: страхом и жаждой видеть её…
А вот о самой встрече, честно говоря, мне не хочется рассказывать. Я думал произвести впечатление своим неожиданным появлением, и я его произвёл. Но сумел ли я вернуть её сердце? Нет, не сумел. Она охладела ко мне задолго до моего отъезда в Питер, хотя я не переставал думать и вспоминать о ней. Она сообщила мне, что «у неё есть молодой человек», и я покинул её жилище с комком в горле и камнем на сердце.
Я думал о том, откуда в мире берётся безответная любовь. Кто-то из нас чего-то недопонимал. Она или я. То ли она не сумела оценить меня, то ли я искал в ней то, чего в ней на самом деле не было. Пришли в голову слова Ивана Карамазова: «Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь…» Возможно, так оно и было. И довольно об этом.
Но не довольно о любви. Мой новорожденный марксизм не мог заполнить всего моего существования, ибо человеку нужен человек — любимая, товарищ, сын. Но любимая отреклась от меня, товарищ остался в далёком Питере, так что я задумался о сыне:
Что подарю перед уходом
Тебе, мой будущий сынок?
Весь блеск и слёзы небосвода
И перепутья всех дорог.
Ни достояния, ни денег
И ни влиятельных друзей —
Ни обобоенные стены,
Ни крыш, ни окон, ни дверей…
Но ты увидишь, как высоко
Созвездья вяжутся в клубок,
Вдали — кардиограмма сопок,
Как будто умирает бог.
Покрыты паутиной трещин
Надгробия царей земных,
Как будто нам весь мир завещан,
И мы спасти его должны…
Да, бог во мне умирал, стремительно и неотвратимо, и вместе с тем росло чувство вселенской ответственности. Я творил себя, своё мировоззрение огромными кусками, ворочая глыбами — экзистенциализм, фрейдизм, маоизм, этология, неореализм — целые философии рушились в прах или укладывались в фундамент моего нового мира. Как будто молодость, с которой я готов был распроститься, началась вновь. Старая картина мира расползлась по швам и в прорехи втекал космос новых идей, теорий, чувств и лиц.
Павел писал мне из Питера по нескольку раз на дню, к каждому письму прилагая вереницы ссылок. Мы относились друг к другу трепетно, как чудом пережившие ледниковый период динозавры или пришельцы с другой планеты под прикрытием. С подачи Павла я посмотрел американский мюзикл «Хайр», от души посмеялся над тем, как хиппи в своё время насмехались над добропорядочными американцами и оставляли с носом полицию и армию. А вот финал у мюзикла оказался пронзительный и горький: главный герой-таки против своей воли оказался мобилизован на Вьетнамскую войну и погиб там за интересы, которые не разделял. «Довольно войн!» — думал я, глядя, как нестриженные толпы митингуют перед Белым домом. Им тогда удалось прекратить войну, но они не сумели изменить саму систему. Система изменила их.
А давно ли отгремели наши Чеченские войны? Едва-едва президент Медведев отменил в Чечне режим контртеррористической операции, объявленный в 1999 году. Да, президент Медведев. Что можно о нём было сказать? Все подшучивали над ним, над его любовью ко всему новому и модному — к айфонам, интернету. Но в этом заключался и его особый шарм: над Медведевым можно было шутить, он не казался страшным и самодовольным гэбистом, вроде Путина, хотя и внушал куда меньше уважения. Можно сказать, о нём вообще меньше думали и заботились, и люди наконец задумались о каких-то своих делах или о международных проблемах, отнеслись к ним непосредственно, а не через фигуру «сильной личности».
Но вернусь к непосредственным событиям. В ближайшие выходные я отправился на собрание кружка православной молодёжи.