Сбылось всё то, что я представлял себе в пору моего религиозного юношества. Я обрёл и мудрого наставника, и сообщество достойных соратников, и высокую цель, смысл моего существования. Революция стала моим богом.
Помню, когда в 2000-м году я впервые пришёл в клуб православной молодёжи, я мысленно готовился держать ответ о том, кто я есть и «како аз верую». Но ничего подобного не было. Ни в клубе православной молодёжи, ни на стройке храма, ни даже в монастыре никто не говорил о вере, как на филфаке мало кто говорил о литературе. А в кружке коготковцев выяснилось, что ко мне долго приглядывались, что Павел и Роман рассказывали обо мне и давали за меня поручительство. И теперь, вступив в общую переписку с участниками кружка (которая велась, само собой, не в социальной сети, а на безопасной платформе), я должен был ещё раз представиться и рассказать о себе. Остальные представились в ответ.
Оказалось, что в сообществе представлены две большие группы: москвичи и питерцы, а с присоединением меня и Романа появилось и какое-никакое сибирское представительство. Разобраться в именах, лицах, позициях сразу было непросто. Я вступил в онлайн-группу в разгар какой-то внутренней дискуссии и не мог ничего понять.
Похоже, что какие-то люди как раз покидали переписку и выходили из группы, поскольку некий Олег отмечал напоследок, что тем не менее готов помочь с работой по сайту, предоставит любые консультации, выполнит техническую работу.
— Но я отказываюсь руководить процессом и принимать какие-то определяющие решения, — писал он. Вместе с Олегом из коллектива уходила девушка Ольга.
То есть, как я понимал, коллектив как раз переформировывался, кроме того обсуждался вопрос создания какого-то сайта. Участники ссылались на какие-то прежние разговоры, очевидно, понимали друг друга с полуслова. Кто-то призывал в арбитры Коготкова, но тот дипломатично заявлял, что не хочет «давить авторитетом».
Я написал Павлу лично и спросил у него, кто такие Олег и Ольга, и не одно ли это лицо. Павел посмеялся над моей шуткой и объяснил, что Ольга была одним из организаторов этой переписки, к которой лишь потом было решено подключить Николая Владимировича, что Ольга — человек тяжёлый, а порой и совершенно невозможный, а Олег — это её муж и опора.
— У меня такое ощущение, что она мечтала о неком подобии политической секты, в которой она была бы альфой.
— Княгиней Ольгой, — вставил я реплику в чате. — Она и тебя приглашала к себе в дружину?
Я видел, что Павел несколько раз брался писать, потом стирал сообщения, наконец он выдал лаконичное:
— Мне кажется, да. И Серёжу.
— Какого Серёжу?
— Серёжу Смолкина. Мы его зовём Комсомолкин, потому что он когда-то в Комсомоле состоял. Теперь вот считает себя аксакалом.
— И вы не захотели к ней в секту?
— Насчёт Серёжи не могу с уверенностью сказать, а мне это однозначно не подходит.
— Да, неприятно, когда в коллективе кто-то начинает тянуть одеяло на себя.
Я был огорчён тем, что, не успев отыскать единомышленников, уже погружаюсь в атмосферу каких-то склок и интриг. Но Павел поспешил ободрить меня:
— Ничего. Сейчас как раз коллектив перезапустится, и в старое тебе уже вникать не обязательно.
Я тоже надеялся на лучшее и считал, что с таким гуру как Коготков мы не собъёмся с верного политического и морального курса. Главное, равняться по революции. Да будет свет!
Вскоре подошёл мой отпуск, и я решил отправиться в Москву, чтобы лично познакомиться с коготковцами, понять их и отрекомендоваться им. Оказалось, что остановиться на несколько дней можно будет у редактора журнала «Герпес» Алексея Семевского, который также близко знаком с Коготковым. Повод представиться Алексею тоже был — моя забуксовавшая статья об антизаводских протестах.
Варя решила временно пожить у родителей, а я с волнением отправился в Москву навстречу с тем миром, с которым я пока взаимодействовал лишь дистанционно — миром левых теоретиков и публицистов, вскармливавших грядущую бурю.
В дороге я читал книги, слушал музыку и смотрел фильмы. Особенно интересно было смотреть немые фильмы не под приделанную позже музыку, а под какую-нибудь свою. Например, я с интересом посмотрел «Последнее танго» с Верой Холодной под песни ансамбля «Добры молодцы»:
Песню тройки той вспоминал порой,
На русском празднике зимой.
Век промчался мой,
Тройкою лихой,
C ним добры молодцы и красны девицы,
Несётся тройка, как посвист удалой…
И всё это наводило меня на невесёлые размышления о состоянии умов. Так называемая интеллигенция — учителя, врачи, писатели, музыканты — а вслед за ними и люди необразованные оказывались заражены ностальгией по старой России, которую представляли себе в виде набора праздничных картинок с катаньями, гуляньями и пирами.
Размышлял я о том, что в текущих обстоятельствах люди объективно невосприимчивы для революционной пропаганды… В чём же моя роль во всём этом? Что могу сделать я? Из этих мыслей рождалось меланхолическое творчество:
В лучшем случае засмеют,
В худшем случае настучат —
Берегущие свой уют
На тебя с недоверьем глядят.
Их учили отец и мать
Свой кусок в одиночку есть,
За копеечку глотку рвать,
И что будет всегда так, как есть.
Мол, бока у того болят,
Кто собой затыкает брешь,
Так что лучше бежать с корабля
И желательно за рубеж.
Ну а ты прикуси язык:
Не пришло ещё время для драк,
А когда их погонят под штык,
Они всё разберут и так.
Ощутят на своём горбу,
Что слова твои были верны,
Ну а ты повернёшься в гробу
И увидишь прекрасные сны.
Москва всегда вызывала во мне опасливое чувство своей равнодушной огромностью, движением больших масс обезличенных людей, которое всегда готово тебя притиснуть к стенке, затолкать в какой-нибудь грязный угол и оставить там с протянутой рукой. И тем удивительнее казались мне москвичи, чувствующие себя в этом скопище небоскрёбов уютно, уверенно плавающие в этом людском потоке.
Алексей приветил меня. Тем более, что он целыми днями пропадал на работе и даже по ночам сидел за компьютером в своей комнате. Квартира его была забита книгами, и я подумал, что будь у меня своя квартира, я бы, может, тоже сформировал домашнюю библиотеку. А пока я с завистью разглядывал стеллажи с, как мне казалось, бессистемно рассованными по ним томами, томиками, брошюрами, отмечал уже знакомые мне и прочитанные мной. В квартире такого человека, как и полагалось, царил хаос, в воздухе витала пыль, и я подумал, что в жилище Коготкова, наверное, наоборот, царит строгий порядок и аккуратность.
Я расспросил Семевского о статье и он ответил, что препятствий к публикации почти никаких нет, но ему хотелось бы ещё показать текст другим членам редакции, а один из них как раз сильно занят, а другой как раз заболел. Но в ближайшие дни всё непременно будет улажено.
Редактор «Герпеса» прежде был для меня фигурой полулегендарной, я знал его лишь по статьям. Он произвёл на меня приятное впечатление — это был интеллигентный молодой человек чуть старше меня, с горящим взором и саркастической улыбкой. Но я был настроен осторожно, поскольку ещё не уяснил себе, в каких отношениях Алексей находится с Коготковым, а редакция «Герпеса» — с редакцией «Марата». Вроде бы всё выглядело хорошо: у каждого из них своё поприще — у «Герпеса» более просветительское, у «Марата» более теоретическое и агитационное. Да и основные статьи Коготкова «Герпес» охотно публиковал — именно на этом сайте я и познакомился с творчеством своего учителя. Поэтому для меня «Герпес» и «Марат», Коготков и Семевский были чем-то единым, дополнявшим друг друга.
Однако по поводу новейшей программной статьи Коготкова «Новая мировая революция» между Семевским и Коготковым возникла небольшая полемика. И тут тоже было над чем поразмыслить.
Об этом я и завёл разговор с Алексеем, когда мы вместе сели ужинать. Алексей рассыпался в заверениях своего уважения к Николаю Владимировичу, но потом сказал, что, в частности, не согласен с его утверждением, что у «коллективного Запада» больше нечему учиться, что нужно учить языки «третьего мира» и бойкотировать английский, французский и немецкий.
— Ну, он же не просто так это написал, — протянул я. — Я считаю, что опыт, скажем, индусов или мексиканских индейцев для нас куда важнее.
Алексей, глядя в свою тарелку, отвечал:
— Все наиболее значимые тексты так или иначе переводятся на английский. Субкоманданте Маркос был же переведён? Самир Амин, хоть и египтянин, а сразу на французском пишет.
— Но мы же не знаем, что там пишут в третьем мире на национальных языках! Там наверняка скрыто такое важное знание, и как только мы до него доберёмся, как всё прояснится.
— Боюсь, не прояснится, — сказал Алексей, задумчиво глядя в свою тарелку.
На следующий день мне предстояла встреча с самим Коготковым. Мы списались с ним в интернете, и он выдал мне номер своего сотового телефона. Для меня это было равносильно доступу к руке императора. Сам одержимый конспирацией Коготков, неоднократно предупреждавший о необходимости беречь свои личные данные, доверил мне свой номер.
Встреча наша состоялась у одной из остановок метро. Я долго расхаживал у входа, с волнением вглядываясь в потоки прохожих. Наконец из толпы вынырнул невысокий такой дедушка и бодрой походкой направился ко мне. Лет-то ему было не так много — чуть-чуть за пятьдесят, но длинная борода с изрядной проседью, трость, на которую он опирался, как бы придавали ему возраста. Я знал по обрывкам сведений, рассыпанным в статьях и интервью Коготкова, что ещё при СССР за создание «неомарксистской партии» он был заточён советской властью в спецпсихбольницу, где подвергался нечеловеческим пыткам, пережил «инсулиновую кому» и вышел на свободу с рядом тяжёлых заболеваний. Но трость в руке Коготкова говорила и о другом. Уже в новой России, при новой, антисоветской, власти он подвергался заказным нападениям громил, так что палка была ему нужна для самозащиты.
Густая борода и длинные волосы, собранные в хвост, намекали на хипповое андеграундное прошлое Николая Владимировича. Вот разве одежда подкачала: мне бы хотелось видеть Коготкова одетым во что-нибудь строгое, грубое или предельно простое и скромное. Пусть бы он был в рваном нестираном пуховике — это лишь подчеркнуло бы, что система, быт пытаются сломить могучего старика. А он оказался одет, пожалуй, экстравагантно — во что-то нежно-бежевое, мягкое, новое, заботливо укутан шарфиком. Усы его приветливо раздвинулись, глаза ласково сощурились — Коготков приветствовал меня. И это почему-то тоже меня разочаровало: я думал, что он окажется суров, резок или хотя бы строго официален. И всё же я понимал, что передо мной сейчас находится один из главных революционеров в мире и уж точно главный в России.
Я в шутку поздравил Коготкова с началом саммита глав государств СНГ. Это была заготовка. Он усмехнулся. Конечно, мы оба презирали эти грязные и одновременно жалкие политические игры на постсоветском пространстве.
Мы прошли в небольшое кафе тут же неподалёку. В кафе было модно, шумно и тесно, я не мог совладать с мыслями от смущения. Я думал, что Коготков забросает меня вопросами, как это, согласно воспоминаниям, делал Ленин, и потому я не продумал плана нашего разговора, не подготовил организационных и теоретических вопросов для моего учителя. Коготков тоже молчал, похоже, что ко мне у него вопросов не было.
Я думал, что отрекомендуюсь ему ещё раз, и он будет испытывать меня, чтобы выяснить, для какого дела меня употребить. Но ничего подобного не происходило, и я растерялся. Я сбивчиво изложил, как обстоят дела в моём городе, чем и с кем мы там занимаемся. Николай Владимирович кивал с отсутствующим видом.
Я сообщил, что остановился у Семевского, и тут Коготков оживился.
— И как вам у него?
Я, как начальнику, отчитался ему в своих планах опубликовать на «Герпесе» статью о протестах против завода, и тогда Николай Владимирович оживился, как будто предвидел этот поворот беседы и только его и ждал. Глаза Коготкова под густыми бровями зажглись, и он заговорил, сопровождая свою речь плавной жестикуляцией.
— По поводу Семевского и «Герпеса» я вас должен предупредить, поскольку, как мне кажется, вы испытываете определённые иллюзии по их поводу. Может быть, вы считаете «Марат» и «Герпес» чем-то единым, но это не так. Конечно, «Герпес» это сейчас объективно самое приличное, что есть в нашей левой публицистике. Если не верите — попросите Серёжу Смолкина, когда с ним увидитесь… Вы ведь увидитесь с ним? (Я кивнул) Так вот, попросите его, он вам такие идиотские примеры приведёт, такое понарассказывает, что вы потом спать не сможете. Но быть лучшими из худших — слабое достижение. Перед окончательным уходом из «Герпеса» я им предложил программу из нескольких пунктов, которую они должны были реализовать. Они её приняли, но только на словах, а на деле бойкотировали. Поэтому я от них и ушёл. Семевский ещё умолял меня…
Коготков прервался. Я молчал. Коготков же, вздохнув, продолжал:
— Хуже всего то, что многие люди, которых я знал, после общения с «Герпесом» отказывались от левых взглядов и уходили кто куда — по большей части в личную жизнь.
Коготков говорил ещё долго, и я радовался, что от меня никаких слов не требуется, поскольку мне нечего было сказать. Коготков также отозвался о программе нашего кружка, сказал, что мы читаем не то, что надо бы читать, обещал подобрать для нас литературу по интересующим нас темам. Потом я уже устал слушать, видимо, мой мозговой процессор был слишком слабеньким для такой беседы, я утомился и не запомнил вторую половину разговора. Сказал лишь, что мне надо обдумать всё, что я услышал, и попросил разрешения обсудить информацию о «Герпесе» с Романом.
Коготков ответил, что настолько подробно он Роману о «Герпесе» не сообщал, в частности, и потому, что, как ему казалось, Роман лучше, чем я, знает цену «Герпесу». Но он разрешил передать нашу беседу Роману, но никому другому.
Наконец, мы расстались. Я ехал домой в грохочущем, забитом людьми вагоне метро, мне тяжело было думать, но я прислушивался к своим чувствам и черпал из них больше, чем из моего утомлённого разума. С одной стороны, я испытывал гордость: сам Коготков, тот самый, который редактировал издание трудов Че Гевары и Ульрики Майнхоф, писал о Субкоманданте Маркосе и Оскаре Ромеро, удостоил меня личной беседы и даже поведал мне некоторые секретные сведения, то есть принял меня в свой круг, взял меня в свои эмиссары. С другой стороны, вместо разговора о перспективах революции и о предстоящей борьбе, мы зачем-то обсуждали какие-то дрязги, копались в грязном белье общих знакомых. Конечно, я был сам в этом виноват: к чему я взялся ему рассказывать про Семевского и «Герпес»? Надо было сразу заговорить про классовый состав российского общества и возможности политической борьбы, про «революцию через социальные сети» в Белоруссии…
Конечно, глаза надо держать открытыми и в отношении врагов, и в отношении друзей, но как-то так получалось, что дружить-то почти не с кем.
Впрочем, вечером того же дня мне предстояла ещё одна встреча — с рядовыми членами нашей переписки и редакции «Марата». Семевский обещал вернуться достаточно поздно, так что встреча была назначена прямо в его квартире. На этот раз я приготовился к встрече: составил список вопросов и тем для обсуждения, а также намеревался попотчевать гостей своей новой пьесой. Гостям предстояло ехать с различных окраин столицы, так что находившееся почти в центре жильё Семевского было удобным пунктом сбора.
В назначенный час задребезжал звонок. Я открыл дверь — за порогом стоял… я.
То есть этот человек был предельно похож на меня: худощавый парень с длинными волосами и длинным носом. Он был одет в потёртую курточку, джинсы и не по сезону лёгкие туфли. Почти такая же курточка — моя курточка! — уже висела в прихожей на вешалке. Я не мог не почувствовать к нему расположения. Серёжа Смолкин (а это был он) оказался очень приятным собеседником. Можно сказать, мы поняли друг друга с полуслова. Он остроумно шутил по любому поводу.
Пользуясь случаем, я спросил его про Ольгу и про отношения внутри редакции. Серёжа пояснил мне, что первоначально формировавшийся коллектив сторонников Николая Владимировича существовал самостоятельно, отдельно от «Марата», который всё таки считался личным сайтом Коготкова. Планировали создавать свой сайт. Что же касается Ольги, то дело тут не в диктаторских замашках.
— Даже если таковые замашки и есть, то это не значит, что цели были плохие. Наоборот. Требовалось сформировать коллектив, придать ему монолитность, насадить дисциплину и т. п. Надо думать, что если бы Веру не раздражала перманентная бездеятельность некоторых членов коллектива, она бы так себя не вела.
Я передаю его речь по памяти, поскольку на самом деле говорил он куда вычурнее, хитрее, так что не всякий раз было понятно, что он хочет сказать. Помню только характерное словечко «перманентный», которое постоянно просилось ему на язык.
— Конечно, Вера у нас известна эмоциональными реакциями, но, видимо, чтобы она так не реагировала, нужно сделать так, чтобы она просто не могла предъявлять подобные претензии, — заключил он.
Потом звонок раздался снова. И снова за дверью оказался я! Даже, может быть, ещё более похожий. Длинные волосы, нос, курточка… Разве что ботинки были получше, чем у Серёжи, а волосы покороче, чем у меня.
Это был Гоша. И с ним мы тоже мгновенно поладили. Мы заварили чай, вынули из рюкзачков свои припасы. Я рассказал им о встрече с Коготковым, мы заговорили о Семевском и «Герпесе». Серёжа пояснил, что Семевский, очевидно, озабочен нарастающей нехваткой материалов на своём сайте в связи с уходом Коготкова и его команды. А Гоша предложил этим воспользоваться и проталкивать туда материалы, независимые от идей «Герпеса». Я тут же вызвался написать культурный манифест «Искусство и рынок».
В разгар этого обсуждения пришёл третий участник нашей встречи — Антон. Он уже не был похож на меня: цвет лица и особенно интеллигентная речь выдавали в нём коренного питерца. Антон и правда был в Москве наездом, и я был рад, что удалось сразу познакомиться и с представителем нашего ленинградского сообщества.
Антон сразу включился в чаепитие и обсуждение планов благотворного воздействия на «Герпес»:
— «Герпес» достиг потолка. Его потолок — левая интернет-библиотека. Мы можем влиять на содержание этой библиотеки.
Узнали друг о друге побольше. Оказалось, что Серёжа живёт у своей тётки, работает в небольшом, отнюдь не левом, издательстве, а подрабатывает переводами, все же силы до последнего времени отдавал сперва «Герпесу», а теперь планирует «Марату». Гоша — родом из Иваново, но теперь перебрался в Люберцы и работает программистом на одну московскую фирму, готов помочь с технической стороной любого электронного ресурса, а Антон получил аж два высших образования и теперь заканчивает кандидатскую по искусствоведению.
Я взялся читать им свою новую пьесу. Она получила название «Капитан Мрак возвращается» и являлась своеобразным переосмыслением супергеройского канона. Главный герой — олигарх Сергей Накладный, ведущий двойную жизнь ночного борца с преступностью. Он защищает от грабежа банки и собственность своих друзей. Его главный враг — бандит Лицедей. Однако в решающей схватке Накладный оказывается ранен и выходит из комы лишь год спустя. Выясняется, что его бизнес-империя уже принадлежит другому — тому самому Лицедею, а сам Накладный теперь — нищий. Накладный решает снова примерить тёмный плащ, чтобы вернуть себе свои богатства. И теперь уже Лицедею приходится превратиться в героя-охранителя, в защитника банков и богатств. Герой и злодей меняются местами.
Пьесу слушали с интересом. Гоша смеялся больше всех, даже там, где было не смешно. Потом делились впечатлениями, поговорили и о новостной повестке. О том, что белорусские акции «молчаливого» протеста ни к чему не приведут, об интересной публикации на «Герпесе» про связь советских диссидентов и писателей-деревенщиков с националистической идеологией, обсудили готовящийся материал для «Марата» о Робеспьере.
Я чувствовал себя в раю или в каком-то цветнике: Сергей понимал всё с полуслова и элегантно острил по любому поводу, Егор подавал дельные предложения, Антон глубокомысленно философствовал. В частности, он охарактеризовал почитаемого мной Лифшица как утончённого сталиниста. Я обдумывал это его замечание ещё годы спустя.
«Вот, где моё место. Вот, куда мне надо», — раздумывал я. Столица обернулась ко мне своей лучшей, праздничной стороной.
Много ещё можно было бы рассказать об этих московских встречах, многое случилось в тот приезд, многое осталось в памяти: и новые разговоры с Семевским, и встречи с его соратниками, и ещё одна встреча с Коготковым и коготковцами, и поход на рок-концерт. Но не буду утомлять моего проницательного читателя, который и без того уже многое понял и сделал какие-то свои, неведомые мне выводы.
Расскажу лишь о моей прогулке по Москве, когда я решил самостоятельно пройтись по городу и познакомиться с ним. Я наметил себе три цели: книжный магазин, музей и парк. Первая цель — книжный магазин «Фаланстер». Тогда их в Москве было два. В один из них я и направился. Среди книг я свой, чувствую себя среди них хорошо, как в обществе друзей. Поэтому, если хочу погулять без особой цели, то иду туда, где книги.
А «Фаланстер» ведь был не просто книжный, не какой-нибудь «Читай-город» или «Библио-глобус», тут были собраны книги гуманитарной области, с акцентом на политику и социологию, тут можно было найти продукцию небольших издательств, что-то актуальное и довольно-таки радикальное.
Итак, прямо с утра я отправился в путь. Полчаса грохота в метро, потом ещё немного путаницы с подземными и пешеходными переходами, уличной толкотни, и вот я в «Фаланстере». Сравнительно большое помещение сплошь загромождено книгами, стеллажи упираются в потолок. Я побродил среди полок и столов, выискивая знакомые фамилии: Лукач, Маркузе, Андерсон… Для себя я выбрал книгу Лифшица «Проблема Достоевского. Разговор с чёртом», в которой были собраны все материалы великого советского философа, посвящённые великому российскому писателю. Давно хотел разобраться с «проблемой Достоевского».
Когда я подошёл к прилавку, то увидел за кассой самого Алексея Цветкова — того самого публициста, книги которого помогли мне стать левым. Его бодрые заметки «Наступательность», «Суперприсутствие» идеально отзывались на мой неофитский пыл. Потом я потерял интерес к его творчеству, но не утратил уважения к его личности.
Цветков выглядел усталым и болезненным, чуть раздражённым. Его лицо словно было придавлено книзу большим лбом. Уж не знаю, что так сердило Цветкова — то, что он вынужден сидеть за кассой, телесные ли недуги или вообще буржуазный мир — но посмотрел на восторженного провинциала он недружелюбно. Впрочем, дозволил сфотографироваться с собой.
Окрылённый, я направился к следующему пункту моего маршрута — в музей Маяковского. Это было совсем рядом. Ещё на улице меня встретил внушительный бюст поэта на высоком постаменте. Маяковский был изваян с какой-то нечеловеческой помпезностью и напоминал скорее римского императора, чем человека, написавшего: «Товарищи люди, на пол не плюйте!»
Дальше был долгий подъём по тесным лестничным пролётам — в комнату, где жил (и умер) поэт. И именно о смерти, а не о бурной творческой и общественной жизни заставляла думать эта комната, в которой царил идеальный стерильный порядок. Фотография Ильича на стене вызывала в памяти строчки:
Должно быть,
под ним
проходят тысячи…
Лес флагов…
рук трава…
Я встал со стула,
радостью высвечен,
хочется —
идти,
приветствовать,
рапортовать!
Возможно, вот так же он разговаривал с Лениным, докладывал о своей «адовой работе», перед тем как свести счёты с жизнью. Смерть в этой комнате казалась неотвратимой, но в то же время и нестрашной, как последний долг, как безмерно ответственное поручение. Своим выстрелом Маяковский спас многих писателей — Пастернака, Булгакова и других — дав серьёзную острастку благоволившему ему диктатору.
А дальше начиналась экспозиция, в авангардистском духе представлявшая жизненный путь поэта — от юношеского эпатажа до агитплакатов в Окнах РОСТА и звания «лучшего поэта Советского Союза». К потолку были подвешены гирлянды исписанных листов, линии инсталляций были изломаны и скошены, чтобы создать ощущение вихря, урагана. Вот, якобы, таким был и сам Маяковский, и его жизнь: разрушительное кружение вокруг пустоты. И уже в самом низу авторы экспозиции (не удержались!) прилепили тему массовых репрессий, хотя сам-то Маяковский их не застал и, как мог, боролся с их возможностью.
В раздумьях о прошлом, о писательских судьбах я отправился к заключительному пункту моего «общения» с Москвой — в Филёвский парк. В метро я развернул свежекупленную книгу Лифшица, прочитал несколько первых страниц, но уже натолкнулся на глубокую и исполненную горечи фразу: «Будь хоть поклонником Конфуция или Пикассо, но говори то, что принято говорить, — выбора нет, зато попугаи живут долго».
Видно, несладко приходилось ему в Союзе. Но почему? Ведь СССР — это наше всё! Слишком соблазнительно было мыслить в прежних церковных категориях: СССР — потерянный рай; капиталистическая Россия — Вавилонское пленение; грядущая революция — второе пришествие. Марксизм, ленинизм, сталинизм, троцкизм… Тяжело было разбираться в этих тонкостях.
И всё-таки фраза Лифшица прекрасно ложилась на нашу реальность, на нашу безъязыкую жизнь. В Филёвский парк я прибыл в минорном настроении. Осень охватила меня. Разноцветная листа осыпалась на гладь небольшого пруда. Когда-то уже бывал здесь. И бывал не один. У этого пруда я гулял со своей первой любовью. Я сел на ту же самую скамейку, вдохнул в себя запах воспоминаний и взялся за перо.
Но писалось мне не о минувшей любви, а о тени, которая пробежала над сообществом моих единомышленников и союзников:
Ну, а мы — всё те же фанатики,
Мы всё те же гонцы за вином,
Мы в песок свои головы спрятали,
Слышим звон, да не знаем, где он.
Мы дрожим над своими святынями
И сжигаем еретиков,
А Солярис нас кормит нейтринами,
Превратив их в священных коров.
Конечно, с множественным числом нейтральных частиц я дал маху, но зато я дал выход своим сомнениям, выпустил скапливавшийся в ране гной. Я задумался о глобальном, мысленно составил письмо для Романа, но в целом вздохнул с облегчением. Надо жить и бороться дальше, надо соблюдать верность избранному знамени и знаменосцу, то есть Коготкову. Вечером я отправил своё письмо по электронке Роману. Я спрашивал, что он думает о противоречиях между «Герпесом» и «Маратом». Ответ пришёл в тот же вечер. Думаю, если бы наш разговор был личным, то ответ Романа свёлся бы к пожиманию плечами: чего тут раздумывать? Очевидно же, кто прав. Наше дело не рассуждать, а работать.
(Продолжение следует)
Да будет свет. Глава 11. Москва, Коготков.: Один комментарий