Да будет свет. Глава 17. Семинары

СМИ с большой помпой освещали чемпионат мира по летнему биатлону в Уфе, где российские спортсмены нахватали больше всего медалей. Меня это, конечно, не волновало. Профессиональный спорт — примитивнейший раздел шоубизнеса.

Я узнал о смерти моего дедушки. Далёкий родной город царапнул меня этой вестью. Но я был далеко, не видел изменённое смертью, сделавшееся чужим лицо дедушки и растерянные лица родных, не присутствовал на похоронах, не шёл за гробом на холодное осеннее кладбище, не слушал речей на поминках. И всё же после этого в новостной ленте я стал обращать внимание именно на сообщения о смертях. Оказалось, что 2012 год был богат на смерти известных людей: умерла какая-то ирландская актриса и какой-то американский режиссёр. Большинство умирали от рака. А у дедушки случился сердечный приступ, и его не успели доставить с дачи.

Дедушку я любил. Мне всё казалось, что он мучительно хочет высказаться, но не находит подходящего собеседника, который бы услышал и понял. А о чём таком он мог бы мне рассказать? О военном детстве? О работе на «великих стройках» Сибири? О службе в Красной армии? Всё это хорошо, но так далеко…

Дедушка происходил из крестьянской семьи, потом стал рабочим. Всю жизнь он тянулся к культуре, с удовольствием читал русскую литературу, пытался писать сам, выучился играть на мандолине. Он как-то говорил, что для него различные песни связаны с разными периодами его жизни. Но чаще всего я слышал от него песню «Играй, гармонь!» Решил послушать её по пути с работы.

На гармошку на трёхрядку

Я ромашки положу.

«Веселей играй сегодня», —

Гармонисту накажу…

Что это должно было означать? Наверное, дедушке это напоминало о его деревенском детстве. Для меня же это был пустой звук. Дедушка мне стал дорог как странная загадка, ответ к которой утрачен навсегда. Но всё, что он носил в себе, осталось далёким и чужим. Что мне до этих сёл, что мне до этих строек? Все эти сёла давно исчезли, все эти заводы давно в чужих руках. Все гармошки умолкли, все ромашки увяли.

Между тем работа в редакции «Марата» не утихала. Роман без устали редактировал и верстал материалы. Другие тоже подключались — кто более, кто менее. Но главное, товарищи сами стали активнее браться за перо. В том числе и я. Я решил написать статью с разгромом того самого Пьера Нора и всего, что с ним связано. Это был мой выпад против заведения, в котором я обучался, против всего того, чем меня там пытались накормить. Я вложил в свою статью своё презрение к показной учёности, прикрывающей титулами и мудрёным языком приспособленчество и интеллектуальное ничтожество.

Я отправил в рассылку первоначальный набросок. Товарищи по большей части прочли его, кое-кто (Гоша, Маша, Даша) высказали отдельные соображения, а наиболее добросовестные (Роман, Павел и ещё кое-кто из питерцев) прислали мой текст назад со своими пометками, вопросами и замечаниями общего харкатера. Чтобы учесть и переработать всю эту массу ценных поправок потребовалась не одна неделя. Но зато после всего этого текст стал на несколько порядков глубже, солиднее и убедительнее. По совету товарищей я детальнее разобрал моменты биографии Пьера Нора, его работы, добавил в статью цитаты Маркузе, Лифшица и, конечно, самого Коготкова.

Гоша так увлёкся обсуждением и вышучиыванием Нора в комментарием (особенно мы трунили на разные лады над его фамилией), что тоже в итоге набросал собственный текст. И в итоге стало непонятно: то ли склеивать наши статьи в общую, то ли выпускать по-отдельности. Гоша был даже не против, чтобы я позаимствовал у него не которые куски, но в итоге я всё же обошёлся без них.

Последним за чтение взялся Коготков и заставил меня ещё на круг всё хорошенько проработать, особенно долго мы с ним работали над финальными выводами статьи: он требовал сделать их резче, радикальнее, жёстче.

Наконец, статья была готова к публикации. Я не верил своему счастью: моё произведение будет опубликовано рядом со статьями Коготкова и прочих равновеликих людей! Коготков предупредил, что мне будет необходимо взять себе псевдоним. Меня это немного расстроило: так ведь хотелось подписать свою первую серьёзную политическую статью собственным именем, заявить о себе. Но Коготков пояснил, что писать свои имена неконспиративно: каждому из нас может угрожать полицейская расправа, а через одного смогут выйти на остальных. Поэтому я смирил свою гордость.

Тем временем и товарищи писали свои произведения: критиковали современных левых, разбирали фильмы и книги. Я со своей стороны участвовал в обсуждении и доработке их статей. Они тоже публиковались под псевдонимами. Только у Коготкова было собственное имя. И поскольку мы в чём-то копировали его стиль (особенно в результате его редакторских правок), интернет-комментаторы утверждали, что все оригинальные материалы на своём сайте пишет сам Коготков, под разными псевдонимами.

Мы потешались над этим в своей рассылке. Вместо обсуждения статей по существу наши критики предпочитали судачить в духе «Коготков, не Коготков». Мы понимали, что дело революции требует от нас самоотречения, скромности. Да будет свет!

Помимо публицистики я решил заняться и кружковой деятельностью и собрать в Москве такой же кружок, какой был у меня в городе. Да и где же, как не тут, где живёт столько моих товарищей? Правда, вопреки моим ожиданиям, виделись мы куда реже. В Сибири я виделся с друзьями примерно раз в неделю, здесь — раз в пару месяцев. Все жили далеко, у всех была масса дел. Поэтому собрать всех вместе можно было только ради чего-то действительно важного. И этим должно было стать самообразование.

Оказалось, что, в отличие от нашего кружка и предложенной Романом программы, москвичи изучали не историю рода человеческого, а историю новейшей философии. Состоялось всего два семинара, которые собирала ещё Ольга. Но теперь, поскольку Ольга никого больше не пинала, дело застопорилось. Ближайшей темой должен был стать Фейербах. Тогда за дело взялся я. Писал, договаривался, напоминал, уточнял согласовывал. Это оказалось непростым занятием: у москвичей (и подмосковцев) постоянно менялись планы: то один не мог, то другой — то Гоша, то Маша, то Даша. Серёжа Комсомолкин так и вовсе не отвечал на мои призывы. Я обращался к нему лично, упрекал в пренебрежительном отношении к общему начинанию. Но Коготков взял Серёжу под защиту и отечески объяснил мне, что Серёжа уже «кружковую стадию» перерос и Фейербах ему ни по чём, зато в бестолковых комсомольских кружках он насмотрелся «столько безобразий», что теперь не может переносить кружковую деятельность. И я отстал от Комсомолкина.

Остальных же мне худо-бедно удалось организовать. Встречу назначили в том самом Иваново. Туда я и поехал на электричке. За окном проносились подмосковные рощицы и стройки, я заглушал крики вагонных попрошаек и продавцов песнями Дольского:

С гармонией, палитрой и резцом

Играть свободно словом, звуком, цветом,

Но никогда ни правдой, ни лицом,

И брать за все душой, а не монетой.

«Когда-нибудь так и будет. Затем и живём», — думал я, наблюдая, как на смену московским небоскрёбам издалека выплывают провинциальные пятиэтажки. И ещё я думал: «Подмосковье — это уже Россия или ещё Москва?»

Наконец я добрался до Иваново. Всё здесь показалось мне таким родным, провинциальным: тихие узкие улицы, невысокие дома, даже супермаркеты, расположенные в каких-то индустриальных ангарах. И всё же я с недоверием оглядывался на прохожих: «Половина их ездит работать в Москву, а значит, они не совсем свои».

Гоша и Маша жили вместе в хрущёвской пятиэтажке, заставленной шкафами с книгами: Машин дедушка был академик. Я осмотрел квартиру. За стеклом серванта стояли фотографии. Одна показалась мне старой, будто бы сделанной в восьмидесятые. На ней была девушка в старомодном свитере, очень похожая на Машу.

— Это машина мама? — спросил я присутствовавшего Гошу.

— Это Маша, — ответил тот, смутившись.

Вскоре приехала Даша. Семинарить нам предстояло вчетвером. Планировали разбирать «Сущность христианства» Фейербаха. Работа произвела на меня огромное впечатление. Она столько объяснила мне в моём христианском прошлом! Она, можно сказать, окончательно перевернула страницу моей жизни, связанную с религией. Я даже написал об этом стихи:

Я сочинил себе царя,

Суперкомпьютер, посчитавший всё кругом,

И лишних слов не говоря,

Себя назначил его преданным рабом.

Я сочинил себе себя,

Отрезав голову и сердце удалив,

На счёт чужой переписал

Любую мысль и каждый искренний порыв.

Тётеньки-дяденьки силы растратили,

Чтобы невидимого торта откусить,

В эдемском садике нет воспитателя,

А ты состарился, едва начавши жить.

Я расчленил себе отца

И в небо пробовал кидать его куски

И в ожидании конца

Нарисовал лицо у собственной тоски.

Тётеньки-дяденьки землю лопатили,

Чтобы на крышке гроба в небо улететь,

В эдемском садике нет воспитателей,

А ты состарился, едва начав взрослеть.

Но даже ангел убежит

Не дальше, чем ему позволят провода.

Прозреть у врат — сюжет избит,

Но лучше именно теперь, чем никогда.

Ангелы-дьяволы, прочие сказочки

Меня почти упаковали в сундучок.

Розово-красные падают с глаз очки,

А ты, приятель, веришь им ещё?

Но сразу приступить к обсуждению нам не удалось. Оказалось, что Гоша снова так увлёкся темой, что прочитал предыдущую работу Фейербаха, и потому ему было предоставлено слово, чтобы вкратце рассказать о ней. Это «вкратце» растянулось минут на сорок, хотя Гоша довольно артистично рассказывал. Зато основную часть семинара, к которой готовились все, пришлось скомкать, и мы не успели пройтись по нашим конспектам и в полной мере обсудить заявленную работу.

Когда семинар был окончен, но осталось ещё немного времени, чтобы допить чай. Мы принялись рассуждать о музыке, и Гоша заявил, что ему очень нравится попса девяностых, поскольку в ней было ярко выраженное социальное звучание.

— Вы только подумайте: «Два кусочека колбаски» — это ведь очень острая вещь! А «Любэ»? Даже «Ласковый май» — всё это очень глубоко на самом деле!

А потом он повёл меня к компьютеру.

— Послушай — это наша группа, — сказал он, протягивая мне наушники.

И почему-то мне пришло в голову, что речь идёт о каких-то его знакомых. Как-то я упустил из вида, что сам он занимается музыкой. Я послушал несколько начальных аккордов, которые не предвещали ничего оригинального, и вернул наушники:

— Знаешь, я не сильно интересуюсь таким.

Потом, когда уже планировали расходиться, я надумал прочитать товарищам своё стихотворение, навеянное Фейербахом, но Гоша ответил, что ему такое не слишком нравится. И только по пути домой, анализируя прошедший день, я понял, как обидел его: перепутал Машу с мамой, не захотел слушать его группу. Также я понял, насколько Гоше необходимо всеобщее внимание.

На обратном пути мы беседовали с Дашей. Она была примерно моего возраста и оказалась умной и интересной собеседницей. Работала она в каком-то образовательном центре, имела кучу бытовых проблем, болела, и потому никакой инициативы в работе редакции не проявляла. И всё же я был рад, что вокруг «Марата» собрались интеллигентные, умные люди, неординарные личности, и мне приятно было ощущать себя частью этого коллектива. Я даже чувствовал гордость.

Я понимал, что у каждого из нас могут быть свои слабости, но считал, что нас объединяет высшая идея, ради которой мы готовы преодолевать себя. Мы готовы терпеть лишения, отказываться от материального благополучия и успеха, но взамен мы перестаём быть товаром, мы можем считать себя свободными от проклятия века — всеобщей продажности. Мы ходим под постоянной опасностью карательных мер и должны быть к ним психологически готовы — быть готовы пострадать за правое дело. А значит нет смысла сетовать на век, на то, что мы родились не в ту эпоху. Ведь мы нашли друг друга и боремся не в одиночку. Понимание интеллектуальной и моральной убогости прочих левых, а уж тем паче не левых и обывателей, давало ощущение исключительности, избранности, которое сквозило и в работах Коготкова.

В трудах на всех фронтах (работа, учёба, редакция, семинары) пролетели месяцы. Приблизились новогодние праздники. Я решил воспользоваться выходными, чтобы посетить Питер и повидать тамошних товарищей, особенно Павла.

Удобный город Москва! Всего несколько часов в поезде — и ты в Питере. Теперь, когда я не собирался тут жить, этот город больше не угнетал меня. Я с наслаждением прогулялся по его центральным улицам, прокатился на Метро, не таком загруженном, как московское, и прибыл в дом, где жил Павел. О, чудесное жильё холостяка… Гора немытой посуды, крошки на столе, тараканы в пакете с мусором, полки с правильной революционной литературой.

Мы с Павлом буквально с порога разговорились о книгах, о мировом положении, о редакционных делах. Я протянул руку к полке и взял книгу «Большие циклы конъюнктуры и теория предвидения», повертел в руках. Павел принялся мне объяснять что-то про «кондратьевские волны», я к стыду своему ничего не мог понять, но не подавал вида и кивал с умным видом, думая о чём-то своём. При первой возможности перевёл разговор на бытовые темы: спросил, не мешают ли ему соседи, пожаловался на своих, мол, за стеной ребёнок репетирует на флейте.

Так мы и скакали в разговоре от Маркса к Летову, от первобытных людей к своим знакомым. Но хотя я не всегда поспевал за мыслью своих товарищей, я всегда чувствовал, как «пепел Клааса стучит в моё сердце», как всякий день, не отданный революции, мажет нас кровью невинных жертв со всего света. Тогда же мне и пришла в голову эта фраза: «Тебе весь век уместился под кожу».

Вечером должны были собраться члены питерского кружка, а пока мы с Павлом пошли прогуляться по Невскому. Погода была тусклой но безветренной — вполне славный денёк для северной столицы. Мы гуляли по великолепным центральным улицам Петербурга, заглядывали в сувенирные лавки и книжные магазины:

— Как вообще работа? — интересовался Павел. Он, кажется, несколько располнел, но, впрочем, не утратил на капли своего обаяния.

— А! На исходе недели будней не жаль. Платят прекрасно. Мои однокашники на такую зарплату обзавидовались бы. Да и работа не такая уж бессмысленная. Всё-таки тут и производство, и наука, и передовые технологии — есть что изучать.

— Да, солидно! — признал товарищ.

— А ты чем занят? — поинтересовался я в ответ.

— А у нас в музее готовится выставка, посвящённая теме политических репрессий. Они, конечно, хотят всё в кучу смешать: царскую каторгу, революционный террор и сталинские концлагеря. Но мы им этого не позволим. Надо различать оттенки.

— Знаешь, после Москвы тут гораздо приятнее гулять: меньше суеты.

— Помнишь Антона?

— Конечно! Философ…

— Да. Так вот он мне как-то сказал, что не смог бы жить в таком суетливом городе как Москва, что он предпочитает «тихий скромный Петербург», я невольно засмеялся.

— Понимаю тебя. И всё же Москва — город невыносимого темпа. Вот, что нас ставит в строй, вот, что учит подчинению. Не угрозы, не страх наказания, а этот бешеный темп. Шаг влево, шаг вправо из потока, и уже где-то визжат тормоза, на тебя цыкают, тебе сигналят, призывают вернуться в рамки. Нас воспитывает городской поток.

Обратно добирались на автобусе. Любуясь видами и увлечённо болтая, мы не заметили, что возле нас стоит пожилая женщина.

— Место уступать будем, молодые люди? — наконец, заявила она, по-столичному растягивая слова.

Мы оба встали. А женщина села и не удержалась от замечания:

— Совсем никакой культуры!

И тут уж завёлся Павел.

— А вы, почтенная, за кого голосовали в девяносто шестом году? — обратился он к женщине.

Это её озадачило:

— А при чём тут это?

— А при том. Что голосовали вы тогда, наверное, за Ельцина. Ведь за Ельцина?

— Ну, а хоть бы и за Ельцина. Все тогда за него голосовали.

— Вот! То есть за развал образования и за порнографию по телеку. Так что нечего теперь ждать от молодых людей культуры и уж тем более какого-либо уважения.

Законы жанра требуют, чтобы тут я сказал, что тётка была сражена и раздавлена. Но в жизни всё бывает не так: она ещё больше разозлилась и раскричалась:

— Вот! Посмотрите на них! Они будут меня жизни учить!

Впрочем, народ её не поддержал. Все смущённо уткнулись в свои телефоны и книги (это же был Питер). А я потащил Павла из автобуса, и мы сошли на одну остановку раньше.

— Ну, чего ты в бутылку полез? — стал увещевать я его.

— Ничего, — заявил Павел. — Нельзя давать спуска хаму. Хаму не должно быть комфортно жить. У меня вот дед такой же: «Я прожил жизнь!» И думает, что я его за это уважать должен.

В общем, меня порадовал боевой настрой моего товарища. Я даже где-то позавидовал его бескомпромиссности.

Вечером же предстояло собрание питерского кружка, приуроченное к моему приезду. Мне предстояло познакомиться с местными коготковцами, со своей стороны я приготовил для них доклад с критикой религиозной философии. Тема эта для них была необычна и любопытна.

Диван и стулья стали понемногу заполняться гостями. Вот подошёл бывший анархист Володя. Туннели в ушах всё ещё напоминают о его панковском прошлом. Вот появились Дима и Влад — бывшие однокашники Павла. Он обладал поразительным свойством привлекать и убеждать людей. Ещё прибыл Лев, примкнувший к питерскому кружку через сайт «Марат». Антон, как всегда, опаздывал. Поэтому решили начинать без него.

Я прочитал свой доклад о религиозных философах. Рассказал о том, что русская религиозная философия рубежа XIX-XX веков развилась как форма ренегатства российской интеллигенции, точнее, той части интеллигенции, которая раздумала служить народу. Сослался на статью Горького «Разрушение личности». Далее я привёл примеры идей и поступков, которые позволяли увязать русскую религиозную философию с фашизмом. Прежде всего я упомянул об антисемитизме Павла Флоренского и Василия Розанова. А Павел мигом напомнил мне про Ивана Ильина, который после эмиграции из СССР поселился в Германии и устроился на службу правительству нацистов. Тогда фигуру Ильина ещё только начинали раскручивать, но в 2012 году ему уже поставили памятник в Екатеринбурге. Поэтому я взял Ильина на заметку для дальнейшей переработки своего доклада в статью.

Ближе к концу доклада появился Антон, но он буквально сразу оказался полезен: спросил, читал ли я работу советского философа Кувакина о русской религиозной философии и, получив отрицательный ответ, отметил, что там интересно освещается вопрос о связи наших религиозных философов с экзистенциализмом. Что и говорить, умище!

Потом были вопросы, и, кажется, Лев спросил, как я считаю, верили ли сами религиозные философы в то, что писали, верили ли они в бога и чертей. Я поблагодарил за вопрос, пообещал его проработать, и предположил, что по большей части они были скептически и цинично мыслящими людьми, что они были «отравлены рационализмом и рефлексией», и их религиозные рассуждения были способом обмануть не только окружающих, но и самих себя. В общем, обсуждение получилось очень продуктивным, я записывал все рекомендации и замечания.

Потом поговорили о работе наших кружков. Я рассказал о том, как мы работаем в Москве, а питерцы поведали о работе своего кружка. Они также обсуждали философию, но не по заранее подготовленному плану, а определяли тему, исходя из вопросов, которые возникли в ходе изучения предыдущей.

И вот тут возник неожиданный спор. Я сперва и не понял, зачем Павел надел на эту встречу футболку с портретом Гегеля. Выяснилось, что у них давно назрел вопрос о том, стоит ли им изучать гегелевскую философию. Павел, Дима и Лев выступали за то, что это необходимо, а сидевшие на диване Антон, Володя и Влад утверждали, что это излишне. Вот и получился спор: стулья против дивана. Стулья ссылались на авторитет Ленина, который говорил, что без Гегеля нельзя понять «Капитал», а диван заявлял, что с гегелем достаточно познакомиться в каком-нибудь пересказе.

Голоса разделились поровну, и так уж получилось, что арбитром должен был стать я. С одной стороны, Гегеля я знал плохо и по большей части лишь в качестве объекта критики. Знал, что он философ-идеалист, что Маркс его «поставил с головы на ноги». С другой стороны, я доверял Павлу и хотел его поддержать. Впрочем, меня больше занимала не принципиальная сторона вопроса — необходим или нет Гегель для построения революционной теории — я наблюдал за поведением спорщиков. Диван занял оборонительную, но непреклонную позицию, Антон, Володя и Влад сидели прямо, скрестили руки на груди. В то время как стулья всё наскакивали, жестикулировали, протягивали к ним руки.

Я чувствовал, что, видимо, тут имеется не только теоретический, но и какой-то психологический конфликт. Антон и Павел объедянили сторонников разных позиций. Для меня тем более удивительным показалось, что Павел, человек широчайшей образованности и глубочайших познаний, вдруг заявил, что что-то там не нужно читать. Хотя сам я приходил в тихий ужас при мысли, что мне бы пришлось читать Гегеля. Помню, я как-то заглянул в его «Науку логики»: «Выяснилось, что в нем еще остались положительное соотношение субъекта с предикатом и всеобщая сфера предиката. С этой стороны, стало быть…» И дальше я поплыл… И доплыв до конца страницы усвоил себе только «стало быть».

А Антон между тем выдвинул решающий аргумент:

— Вот и Николай Владимирович писал, что нечего нам с Гегелем возиться. Есть дела поважнее.

— Да при чём тут эНВэ? Что у нас, своей головы на плечах нет? — бросил Павел. И это определило моё отношение. Исследовательская лень и авторитет Коготкова перевесили прочие соображения и чувства.

— Ну уж, Николаем Владимировичем мы пренебрегать не можем, — проговорил я. — Если мы его мнение отбросим, то что же останется? Он ведь наше главное богатство, наше стратегическое преимущество.

От смущения я говорил немного шутливым тоном, но всё же я высказался и тем самым подвёл черту под спором. Полемический задор питерцев угас. Мы ещё немного посидели и стали расходиться.

Продолжение следует?

Да будет свет. Глава 17. Семинары: 3 комментария

  1. Ну нет, на правительство Ильин не работал.

    И пол-Иваново в Москву не ездит работать: население Мособласти 7 млн, а Иваново еще и подальше той же Владимирской области, а маятниковая миграция в Москву около миллиона всего лишь.

    Нравится

Оставьте комментарий