Кру…гом! Размышления о разобщённости, одиночестве и культуре

Опора в других

Есть сюжеты и авторы, которые постоянно приходят на ум, к которым невольно возращаешься. Моим безрадостным раздумьям о нынешней эпохе и собственном поколении сопутствуют образы произведений Варлама Шаламова.

Казалось бы, это кардинально разные миры. Шаламов описывает самые безотрадные годы сталинской диктатуры, а мы живём при «загнивающем капитализме», в «обществе потребления». Шаламов и его герои не слыхали про Интернет, сотовую связь и компьютерные игры, а мы не умеем пользоваться примусом и перьевой ручкой. И всё же между нашими эпохами есть много общего.

Я уже писал об этом в статье «Бесправие и неповиновение. Варлам Шаламов о природе зла», в которой говорил, что капитализм понемногу превращает наш «потребительский рай» в мировой концлагерь. Но я упустил из вида один важный аспект.

Шаламова волнует и интересует то, как лагерь превращает приличных, интеллигентных людей и даже героев в человеческие отбросы, в трусов и подлецов. Писатель с мучительным напряжением всматривается в этот процесс. Он показывает, как сходят с ума интеллигенты, как умирает от разрыва сердца капитан дальнего плавания, как понемногу опускаются фронтовики, как чешет пятки блатарям (на деле, подозреваю, было нечто куда более унизительное) бывший революционер, сражавшийся на баррикадах.

Что же заставляет их ломаться? Мне кажется, что одиночество. В лагере заодно лишь блатари и вертухаи, а рядовые заключённые, и уж тем более политические, лишены какой-либо организации. Тут капиталистическая «война всех протв всех», зоологическая борьба за выживание обострены до предела.

Вспоминается эпизод из шаламовского рассказа «РУР» (входит в сборник «Артист лопаты»). В нём бригада заключённых отказалась выполнять сверхурочную работу:

«– Кру…гом!

Никто не повернулся. В глазах у всех я увидел смертную тоску, неуверенность людей, которые не верят в удачу – их всегда обсчитывают, обманывают, обмеряют. И хоть дрова – это не камень, сани – не тачки…

– Кру…гом!

Никто не повернулся. Арестант чрезвычайно чувствителен к нарушениям обещания, хотя, казалось бы, о какой справедливости могла бы идти речь.

Из двери барака охраны на крыльцо выбрались два человека – начальник лагеря, лейтенант постарше, и начальник отряда охраны – лейтенант помоложе. Нет хуже, когда два начальника примерно равного чина творят рядом, на глазах друг у друга. Все человеческое в них замирает, и каждый хочет проявить «бдительность», не «выказать слабости», выполнить приказ государства»1.

И арестанты держались, пока отвечали коллективно. Когда их стали спрашивать по-одному, они подчинились, уступили несправедливости. Остались лишь двое: главный герой (альтер-эго автора) и молодой блатарь.

Легче сопротивляться, когда ты не один. Можно даже стать героем, когда у тебя за спиной стоит многомиллионная страна.

Мы всё добудем, поймем и откроем:

Холодный полюс и свод голубой.

Когда страна быть прикажет героем,

У нас героем становится любой.

Легче быть героем по приказу начальства, как это было в Великую Отечественную. Я не говорю, что это легко, но это легче. Чем что? Чем быть героем против своего начальства, быть героем против своей страны (например, антифашисту в гитлеровской Германии), против своей эпохи. Даже революционеру на баррикадах, сражающемуся с полицией и нацгвардией, немного легче от того, что он не один такой: рядом товарищи, есть какая-то подпольная организация, есть какой-то слой сочувствующих. На миру и смерть красна…

Океан непонимания

И совсем другое дело, когда ты один в океане человеческого непонимания. Рассуждая о побегах из колымских лагерей, Шаламов делает важное замечание:

«Побег политика всегда перекликается с настроениями воли и, как тюремная голодовка, силен своей связью с волей. Надо знать, хорошо знать заранее – для чего и куда ты бежишь.

Какой политик 1937 года мог ответить на такой вопрос? Случайные в политике люди не бегут из тюрем. Они могли бы бежать к семье, к знакомым, но в тридцать восьмом году это значило подставить под репрессивный удар всех, на кого поглядит на улице такой беглец.

Тут не отделаешься ни пятнадцатью, ни двадцатью годами. Поставить под угрозу жизнь близких и знакомых – вот единственный возможный результат побега такого политика. Ведь надо, чтоб кто-то беглеца укрывал, прятал, помогал ему. Среди политиков 1938 года таких людей не было.

У редких, возвращавшихся по окончании срока, собственные жены первыми проверяли правильность и законность документов вернувшегося из лагеря мужа и, чтобы известить начальство о прибытии, бежали в милицию наперегонки с ответственным съемщиком квартиры»2.

В самой большой стране мира тебе негде укрыться, не к кому пойти, не у кого искать помощи и понимания. Такова была и ситуация «лишних людей» классической русской литературы. И в этом смысле сытому и благополучному Онегину было — пусть не во всём, но кое в чём — труднее, чем Павке Корчагину или Василию Тёркину.

«Мильон терзаний!» — восклицает Чацкий. «Крылья у меня есть, да лететь мне некуда», — вздыхает тургеневская Ася. Страна не приказала им быть героями. Хуже того, она приказала им быть фамусовыми и молчалиными. Но им вдвойне трудно от того, что у них уже есть идеалы. И эти идеалы не желают сочетаться с действительностью.

Способ такого сочетания ещё предстоит открыть или изобрести и построить. Просто лишним людям довелось жить на самом дне (на подошве) исторической волны. Этим ситуация героев «золотого века» отечественной литературы перекликается с ситуацией героев Шаламова и даже с нашей ситуацией.

Как поёт наш современник Константин Арбенин (группа «Зимовье зверей»):

Одиночество — высшая мера,

Нелегальная тайная вера —

В наказание за неверие

В Лилипутию Гулливера.

Одиночество — мертвая зона,

Смесь бассейна, рва и газона,

Нависающая в бессезоние

Над свободою Робинзона.

И ему вторит Ольга Арефьева (группа «Ковчег»):

Анатомия одиночества —

Мы всё поняли по подстрочнику,

Мы всё приняли, но не лечатся

Антиномии бесконечности.

Твоя стрела возвращается,

Так как земля вращается.

Опора в культуре

Эта ситуация в философии именуется отчуждением. Отчуждением от других, от мира, от своего времени. Но с несгибаемым оптимизмом высказался Егор Летов: «Главное — что вражеское орудие выведено из строя хоть на пару секунд. Значит, свои получили передышку. И тут не важно, узнает ли кто об этом, поймёт ли… если даже окажется, что ты — один такой пидор на всей планете — всё равно надо взрывать и затыкать»3.

Из какого же источника он черпал такой оптимизм?

«Я жадно, всеобъемлюще и безрассудно благодарен и им и всем тем, кто не дал мне потонуть в слабости и инерции. Может быть, всё ими сотворённое в искусстве предназначалось только для того, чтобы я или кто-то другой в некий момент не загнулся»4, — говорил он. Итак, он находил поддержку в великих произведениях живых и мёртвых творцов.

О том же писал Лион Фейхтвангер: «Он заводит с ними беседу, и они благосклонно отвечают ему. Так коротает он у себя в спальне долгие часы, забывает унылые будни, не печалится о своей бедности, перестаёт страшиться самой смерти. Он живёт в обществе своих возлюбленных классиков, спрашивает их, и они ему отвечают, потом они спрашивают, и он им отвечает, читает их книги и пишет свои»5.

Нечто подобное испытывает и Шаламов. Для него русская литература и стремление приобщиться к ней, стать частью её традиции сделались источником силы, воли к сопротивлению. Неразрывно связана с литературной традицией для него отечественная революционная и, шире, «бунташная» традиция — от протопопа Аввакума и Стеньки Разина до народовольцев и эсеров.

Уважительно отзываясь о верующих, религию он всё же оставляет другим: его религия — это литература и революция. Высшей похвалой для себя он считает слова старого «правого» эсера: «Вы можете сидеть в тюрьме» (см. рассказ «Лучшая похвала»), признаком духовного возрождения для него становится пробуждение в мозгу «литературного», неколымского слова «сентенция» (см. рассказ «Сентенция»), переместившись из забоя в больницу, он спасается чтением книги Марселя Пруста, устраивает с другими работниками больницы литературные вечера, интерес к которым возник как у лежавшей больнице «вольной» комсомолки, так и у больничного начальства:

«Доктор Доктор ненавидел меня. Что ему донесут о наших вечерах – я не сомневался. Колымские начальники обычно поступают так: есть «сигнал» – принимают меры. «Сигнал» здесь закреплен как термин информации еще до рождения Норберта Винера, применялся именно в смысле информации в тюремном и следственном деле всегда. Но если «сигнала» нет, то есть нет заявления – устного, но формального «стука» или приказа высшего начальства, уловившего «сигнал» раньше: с горы не только лучше видно, но и лучше слышно. По собственной инициативе начальники редко поднимают официальное изучение какого-либо нового явления в лагерной жизни, ему вверенной.

Доктор Доктор был не таков. Он считал своим призванием, долгом, нравственным императивом преследование всех «врагов народа» в любой форме, по любому поводу, при любой обстановке и при любой возможности.

В полной уверенности, что он может изловить что-то важное, он влетел в перевязочную, даже не надев халата, хотя халат нес за ним на вытянутых руках дежурный фельдшер терапевтического отделения, бывший румынский офицер, любимец короля Михая, краснорожий По-манэ. Доктор Доктор вошел в перевязочную в кожаной куртке покроя сталинского кителя, даже пушкинские белокурые баки доктора Доктора – доктор Доктор гордился своим сходством с Пушкиным – торчали от охотничьего напряжения»6.

Литература оказалась сильнее начальственного рвения, сильнее стукачества. Хотя эти традиции не менее древни и священны на Руси.

Пожертвовать всем для блага других

Здесь следует сказать несколько слов о том, в чём же заключалась притягательность и живительная сила нашей литературы? Русская (или мировая) литература не может быть самоцелью — таковой она является лишь для снобов и эстетов. Ценность отечественной литературы заключается в том, что она воплотила идеалы гуманизма, веру в то, что «человек — это звучит гордо» (Горький), что «слово «Человек» пишется с большой буквы» (Летов), и русская литература сумела приспособить эти идеалы к российской действительности, показать что, несмотря на весь ужас нашей действительности, идеал возможен.

Своеобразной высоты этот идеал достигает в творчестве Чернышевского. Вот как описывает его другой отечественный мыслитель, советский философ Михаил Лифшиц:

«Не только мужицкий демократизм содержится в идейном наследий Чернышевского. Положительные герои романа «Что делать?», в сущности говоря, только стараются показать свою расчетливость, а на деле они готовы пожертвовать всем для блага других. Почему же они не говорят этого прямо? Дело в том, что герои Чернышевского не только благородные, хорошие люди. Их отношение к народу отличается необыкновенной деликатностью ичистотой. Вот почему они отклоняют понятие жертвы, делая вид, что их самоотверженные поступки вытекают из самых обыкновенных побуждений. Даже наедине с собой они не желают оставить малейшего повода для тщеславия и гордости барина-благодетеля, представителя аристократии добрых, призванной исправлять недостатки злых.

Чернышевский отвергает мораль воздаяния и нравственного комфорта. Нужно бороться за счастье людей, потому что нельзя поступать иначе, потому что этого требует наше сознательное существо — оно не может найти действительного удовлетворения вне этой борьбы. Так при ближайшем рассмотрении мораль Чернышевского оказывается высшей школой нравственного бескорыстия, школой социалистического товарищества»7.

Итак, гуманистическое содержание русской литературы выстраивало мост от христианского и даже дохристианского, общинного, человеколюбия к утопии социалистистического «прекрасного далёка».

В свою очередь, революционная традиция научала самоотверженной и бескомпромиссной борьбе за этот идеал. Литература и революция оказались накрепко связаны в России. Неудивительно, что о русской революции лучше многих высказался именно поэт, Александр Блок:

«Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот все равно всегда — о великом.

Размах русской революции, желающей охватить весь мир (меньшего истинная революция желать не может…) таков: она лелеет надежду поднять мировой циклон… „Мир и братство народов“ — вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток».

Чеховское настроение

Но вот беда: русская классическая культура исторически развивалась в довольно узком столичном кругу. Остальная Россия питалась этой культурой, но не была причастна к ней, не создавала её. Лишь в советское время ситуация стала медленно меняться, когда стали появляться (и даже искусственно создаваться) региональные писатели и целые писательские организации.

У Шаламова же чувствуется неукротимое стремление вырваться с Колымы «в Россию», то есть в Москву, Ленинград или как можно ближе к ним.

«Да, это было моей мечтой: услышать гудок паровоза, увидеть белый паровозный дым, стелющийся по откосу железнодорожной насыпи.

Я ждал белого дыма, ждал живого паровоза»8.

Мысль о свободе неотделима для Шаламова от мысли о возвращении на поприще отечественной культуры, то есть в Москву. Это настроение удивительно перекликается с мыслями чеховского героя из рассказа «По делам службы». Там молодой судебный следователь приезжает в глухое русское село для освидетельствования тела самоубийцы и оказывается вынужден там заночевать:

«Греясь, он думал о том, как всё это — и метель, и изба, и старик, и мертвое тело, лежавшее в соседней комнате, — как всё это было далеко от той жизни, какой он хотел для себя, и как всё это было чуждо для него, мелко, неинтересно. Если бы этот человек убил себя в Москве или где-нибудь под Москвой и пришлось бы вести следствие, то там это было бы интересно, важно и, пожалуй, даже было бы страшно спать по соседству с трупом; тут же, за тысячу верст от Москвы, всё это как будто иначе освещено, всё это не жизнь, не люди, а что-то существующее только «по форме», как говорит Лошадин, всё это не оставит в памяти ни малейшего следа и забудется, едва только он, Лыжин, выедет из Сырни. Родина, настоящая Россия — это Москва, Петербург, а здесь провинция, колония; когда мечтаешь о том, чтобы играть роль, быть популярным, быть, например, следователем по особо важным делам или прокурором окружного суда, быть светским львом, то думаешь непременно о Москве. Если жить, то в Москве, здесь же ничего не хочется, легко миришься со своей незаметною ролью и только ждешь одного от жизни — скорее бы уйти, уйти. И Лыжин мысленно носился по московским улицам, заходил в знакомые дома, виделся с родными, товарищами, и сердце у него сладко сжималось при мысли, что ему теперь двадцать шесть лет и что если он вырвется отсюда и попадет в Москву через пять или десять лет, то и тогда еще будет не поздно, и останется еще впереди целая жизнь»9.

Конечно, мотивы шаламовского героя куда глубже и возвышеннее, но факт остаётся фактом, свидетельствующим об исключённости абсолютного большинства территорий России с их населением из культурного, исторического, политического процесса. Культурный слой полупериферии оказывается слишком тонок, хрупок, неустойчив.

Шаламовский герой приезжает в долгожданную Москву… и не находит себя там, оказывается по-прежнему чужим среди своих. Парадокс заключается в том, что приобщённые к культурной и революционной традиции люди, в круг которых он мечтал вернуться, сгинули там, на Колыме, а столица оказалась очищена от всего, что могло эту традицию воплощать или олицетворять.

Одиночество лишнего человека становится абсолютным.

Массовая культура и экзистенциализм

С таким абсолютным одиночеством привык работать экзистенциализм. Это он рассматривал человека в его отчуждённости, вне социальных связей. Сартр, Камю, Хайдеггер, Кьеркегор ставили человека один на один против Ничто. И, казалось бы, экзистенциалистские нотки присутствуют в современной массовой культуре, стало быть, она обращена к ситуации лишних людей и тем самым делает их жизнь проще?

Экзистенциальные темы озвучены в мультсериале «Удивительный цифровой цирк», в онлайн-шоу «Не обнимай меня, мне страшно», в фильмах Дэвида Линча и во всевозможных ужастиках. Они затрагивались даже в мультсериале «Смешарики» и фильме «Бойцовский клуб»!

В сериале «Удивительный цифровой цирк» герои попадают в виртуальную реальность, из которой нет выхода, так что они пытаются придумать себе те или иные занятия, чтобы не «рассеяться», то есть не потерять рассудок. За пределами «цифрового цирка» их ждёт бесконечная бустота.

Так что, неужели современная массовая культура — союзница нынешних «лишних людей», революционеров без революции? Дело в том, что у экзистенциализма есть две стороны: биологическая и социальная. Биологическая сторона экзистенциализма концентрируется на мысли о неотвратимости смерти, которая является абсолютным концом, исчезновением, «рассеиванием», что бы ни говорили и ни обещали мировые религии. Это направление в экзистенциализме представлено Кьеркегором, Ницше, Камю.

Социальная же сторона экзистенциализма говорит о бессмыслице жизни, о том, что в атомизированном буржуазном обществе человек изолирован от других людей, от общества, от самого себя, от своего дела. Этой стороны вопроса касались Сартр, Достоевский, Хемингуэй. Биологический экзистенциализм призывает смириться и катить свой камень (Камю) или вовсе тяготеет к религии (Кьеркегор). То есть в конечном счёте он призывает к смирению и самоотречению. Весьма характерна формула Камю: «При мысли обо всех тех наслаждениях, которые тебе совершенно не доступны, ощущаешь такую же усталость, как при мысли о тех, которые ты уже испытал». Нет разницы между недоступными и уже испытанными наслаждениями, не к чему стремиться. Остаётся довольствоваться тем, что имеешь.

Социальный же экзистенциализм, напротив, ищет пути к преодолению разобщённости людей и тяготеет к революционности и социализму. Такой социализм взывает к солидарности. Вполне в соответствии со своей философией Сартр осудил американскую агрессию во Вьетнаме: «Группа, которую американцы пытаются уничтожить, уничтожая вьетнамский народ, — это всё человечество».

Этот род экзистенциализма был близок и советским писателям. Под этим углом зрения Симонов анализировал опыт Великой Отечественной войны: «С твоей собственной точки зрения и с точки зрения трехсот людей, вместе с которыми воевал, этот батальон сегодня — вся жизнь. И ты не хочешь расстаться с ними и с ним… Ни триста человек, ни один человек не могут чувствовать себя в душе бесконечно малой величиной. Ты можешь считать себя бесконечно малой величиной. Но чувствовать себя ею ты не можешь, потому что, как ни будь ты мал и как ни будь мир велик, все равно все, что связывает тебя с миром, начинается и кончается в тебе самом. Умрешь — мир проживет и без тебя, но пока жив, вас только двое: ты и он. И ты — это ты, а он — это все остальное, все, что не ты»10.

Особенно глубоко социальный экзистенциализм выражен в произведениях Андрея Платонова: «Смерть всегда уничтожает то, что лишь однажды существует, чего не было никогда и не повторится во веки веков. И скорбь о погибшем человеке не может быть утешена»11.

По совершенно понятным причинам буржуазная культура пропускает (в определённых дозах) экзистенциализм биологический и всячески старается затирать и исключать экзистенциализм социальный.

Куда ушли силы поколений

Весьма показательна в этом смысле эволюция (деградация) группы «Металлика» — от социального экзистенциализма своих первых альбомов к биологическому экзистенциализму своего старческого творчества. На альбоме 1984 года «Ride the Lightning» имеются прямые отсылки к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол», звучит призыв предотвратить ядерную войну, то есть прекратить взаимное истребление народов:

Fight fire with fire,

Ending is near.

Fight fire with fire

Bursting with fear.

Эти строки рисуют абсурд войны, то есть содержат весьма конкретный социально-политический посыл.

А вот уже начиная с альбома «St. Anger» 2003 года группа концентрируется исключительно на биологически экзистенциальных темах: смерти, религии, фатализме.

I’m OK, just go away,

Into distance let me fade.

I’m OK, just go away,

I’m OK, but please don’t stray too far.

Эти строчки из песни «Invisible Kid» («дитя-невидимка») передают стремление к бегству, изоляции.

Этот путь — от солидарности к изоляции — отражает путь, который прошло поколение наших отцов. Нам уже никакого выбора делать не пришлось: он был сделан за нас. Они пришли к атомизации, мы в ней родились. Они разрушили страну и завещали нам её обломки. Теперь они удивляются, тому, что наше поколение не верит в «прекрасное далёко», а в качестве «образа будущего» видит лишь антиутопию и постапокалипсис.

Повторюсь, этот выбор был сделан за нас.

Старшее поколение, наших отечественных бэби-бумеров, можно со всей ответственностью назвать «поколением дачи». Прогуляйтесь по дачным посёлкам, и вы увидите, куда ушли интеллектуальные, моральные и физические силы, а также материальные средства наших «отцов» — в обустройство индивидуальных дачных хозяйств. Именно поэтому не осуществилась колонизация Марса и не состоялось всемирное братство народов. Силы были потрачены на другое.

Мы, «последние из октябрят», отечественные миллениалы, стали «поколением рока». Тоже не слишком лестное определение, но уж как есть. Даже если мы и читали книги, не они, на самом деле, учили нас жизни. Этим занимались Юра Шевчук и Витя Цой. Наши силы ушли на разучивание аккордов «Звезды по имени Солнце» и «Последней осени».

Старшее поколение тоже любило музыку, но не верило своим «Песнярам» и «Весёлым ребятам», когда те пели: «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Внутренне они уже созрели для приватизации своих квартир. А мы верили своим кумирам, правда, пели те что-то невнятное. Они пели, что мир спасёт любовь. Но какая любовь, и как спасёт.

Вот, например, у Умки:

По любви — это как? По кусочку любви тут и там

По любви, как дурак, босиком и в галошах ништяк

По любви, как по кочкам, галопом по розовым пням

Посидим, побежим, полежим — по любви.

А вот у Константина Арбенина:

Биржи горят чёрт с ними,

Банки горят, право,

Беда не та.

Но если горят книги,

Если горят храмы,

Горит мечта.

По любви, это когда не за деньги. Русский рок учил нас сопротивляться рыночным ценностям, быть неприхотливыми в быту, не продавать и не продаваться, строить мосты, а не сжигать их. Учил, как мог. И, наверное, выучил плохо. Поскольку многие из наших кумиров вышли-таки в тираж, пересели в люксовые авто и построили себе шикарные виллы.

К счастью, на нашу долю уже почти ничего не выпало: все богатства промотали наши «отцы». Уйдёт и наше растерянное лишнее поколение. На смену нам идёт «поколение домоседов» или «поколение компьютерных игр». Они знакомились с философией через игру «Портал», с жанром антиутопии — через игру «Био-шок», с психоанализом — через игру «Сайлент Хилл», а с историей — через игру «Ассасин Крид». Их силы ушли на получение «ачивок» и секретных концовок. От них ничего не ждём, не требуем от них «образа будущего», поскольку мы тоже не в состоянии им ничего завещать, кроме исцарапанных пластинок и CD-дисков.

А может, наше поколение ещё скажет своё последнее слово, и когда нам скомандуют «Кру…гом!» — мы всё-таки найдём в себе и друг в друге силы воспротивиться команде?

Сентябрь-октябрь 2025 г.

Примечания

1Шаламов В. Колымские рассказы. СПб: Азбука, 2022. С. 385.

2Там же. С. 495.

3Егор Летов. Приятного аппетита. Интервью.

4Там же.

5Фейхтвангер Л. Гойя. М.: Правда, 1982. С. 242.

6Шаламов В. Колымские рассказы. СПб: Азбука, 2022. С. 945.

7Лифшиц М. Философские взгляды чернышевского // Лифшиц М. Очерки русской культуры. М.: Академический проект; Культура, 2015. С. 441.

8Шаламов В. Колымские рассказы. СПб: Азбука, 2022. С. 550.

9Чехов А. ПСС в 30 т. Т. 10. М.: Наука, 1985. С. 92-93.

10Симонов К. Солдатами не рождаются. М.: Известия, 1966. С. 357-356.

11Платонов А. Одухотворённые люди // Платонов А. Избранное. М.: Современник, 1977. С. 316

Оставить комментарий